Рабочий день догорел, все стали расходиться. Она встала, накрыла чехлом «Оптиму», а работала Шурочка машинисткой в обкоме партии, оглядела каждый квадратный сантиметр стен и потолка, все еще ожидая чуда и, растерянная, разрыдалась.
Я бы никогда не узнал об этой, в общем-то, незначительной истории, если бы не последовавшие через некоторое время катаклизмы и распад КПСС. Атмосфера секретности, свойственная компартии, называвшейся честью, совестью и умом эпохи, развеялась, и многое тайное стало явным. Да ничего особенного не открылось. Порой, даже грустно, что за грифом секретности были жухлые и не очень проработанные документы. Даже странно, как они делали тайну из каждого пустяка, а из себя самих строили загадочных сфинксов.
Один бывший обкомовский генерал переквалифицировался в простого директора. И однажды, что уж совсем меня поразило, публично прочел свои стихи. Отважно вышел на сцену перед молодежью. Сорвал так сказать, овацию. В Магадане открылось специальное гуманитарное учебное заведение в здании, где политпросо сеяли, а мы просо вытопчем, в те времена он это дело возглавлял и был ортодоксом, любившем «пробежать по хребту проблем». Дебют не удался, он понял это, несмотря на вежливые хлопки, и, самое замечательное, это мучило его. На одном из нечастых праздников пишущей братии он расплакался над салатом и спросил меня, случайно оказавшегося рядом за столом: «Ну, скажите, я вам хоть немножечко нужен?»
Не могу видеть женских слез, а мужские вызывают безудержную глазную чесотку и влагу в носу. Поэтому я поспешил произнести первое попавшееся утешение, мол, Россия неласкова к своим сынам. Нет пророка в своем Отечестве, утечка мозгов и все такое. А если ты не пророк, так от тебя и пылинки не остается.
Вон Шаламов был, какой великомученик и талант, а разве есть у нас хотя бы улица Шаламова? Даже книги не все еще его изданы, и это после смерти, при всей нашей любви к покойникам, а при жизни ему ведь в психбольнице пришлось завершать земной путь.
А Козин, Орфей наш опальный, так и не дождался почетного звания, хотя оно ему было бы как сержантские лычки генералу. Правда, в последние годы городская управа заботилась о нем как о самой большой знаменитости, открыла салон его имени с хорошей мебелью и красным роялем, а рыбаки выпустили две пластинки и поставили артиста на матросский кошт.
— Да, и Моцарта похоронили в общем гробу, — пробормотал не то чтобы повеселевший, но просветлевший партократ.
Асира похоронили у самого входа на старое, Марчеканское кладбище. Как бы если он вскочил на подножку переполненного трамвая. Что творится в последние годы в Магадане! Раньше-то уезжали отсюда умирать в родные места, а теперь это почти невозможно — переехать, да еще старику. Новое кладбище на тринадцатом километре растет, опережая прогнозы, а это старое, на нем хоронят вроде как в признание заслуг и назидание потомкам.
Надгробие, принадлежащее Асиру, как и многие, сварено из листового железа и отдаленно похоже на печурку с трубой, если бы только еще прорезать дверцу. На том месте, где бы она могла быть, фотография. Автопортрет, сделанный для книжки. Лицо человека, добившегося торжества справедливости.
Среди тех, кто там, под плитами, он прожил долее других. Будто бы дожидался этой гласности и перестройки, дабы поведать то, что хотел, не кануть вместе со своим секретом в мерзлоту. Жизнь возвысила его ненадолго, дала возможность покрасоваться в лучах славы, съездить в Сорбонну, издать книжку, поучаствовать в издании воспоминаний о поэте-классике, которого он видел в арестантском вагоне и который рекомендовал Асиру не писать стихов, а налечь на фотодело.
Сенсация живет недолго, пресса употребляла все большие и большие дозы наркотика разоблачений, а у Асира жареное быстро иссякло, жажда утоляется глотком, а ведро за раз не выпьешь. Разочарование сбывшихся надежд!
И вот уже другие, молодые, энергичные, но не пережившие ужасов и страданий, оттеснили, принялись вынимать из лагерной пыли, из секретных архивов имена и судьбы со всем ужасом бухгалтерского реализма. Поднялся стон безмолвный безымянных душ. Ему было дано слышать этот вопль протеста: не тревожьте, не вынимайте из бумажной пыли! Нас нет, кто знает, что мы были?
Сейчас электроника дошла до таких высот и глубин, что появилась так называемая умная пыль — средство такое шпионское для сбора информации. Я услышал, и обомлел от такой возможности поиграть словами. Умная лагерная пыль! Кстати, обвинялся Асир в шпионаже!
Он рассказал все и уже ничего не мог добавить и, похоже, жалел, что так быстро расстался со своими тайнами. Он снова стал курить, а до этого воздерживался лет восемь, потому что обнаружил однажды на десне, похожую на жемчужину, опухоль, вскоре рассосавшуюся благодаря воздержанию от табака.
Он удостоился внимания властей и для выступлений перед общественностью по поводу побежденного тоталитаризма вытребовал себе новые челюсти, поскольку старые у него хлябали и по-птичьи щелкали в разговоре. Но и новые также клекали, будто клюв большой пожившей седой птицы.
Произнося свои монологи, он особым образом напрягал голос, будто записывался на диктофон. А он и впрямь записывал свои рассказы, а потом расшифровывал записи и не правил, поскольку речевая ткань Асира была эфемерней мотылька, от прикосновения теряющего способность летать. Он это знал и не углублялся в дебри. Он был фотограф, и работал над своими произведениями сотые доли секунды. А чуть больше — передер, и чернота. Нечто подобное и с его писаниной. Только слету, как попало и коряво, порой лысо, а порой кудряво. К его рассказам не следовало прикасаться взглядом, их можно было по-женски любить ушами.
Он прокручивал свои экспромты разным людям, чтобы понять, что же, в конце концов, получилось, и хотел издать книгу. Наша газета уже начала тогда публикацию горячих материалов на запретные прежде темы, нас трясла лихорадка гласности.
Возможно, он потому и позвал меня слушать его устную эпопею, чтобы получить одобрение и поддержку и технологию выхода на тайные пружины, с которыми, возможно, я соприкасался. Но портфель мой, с которым я никогда не расставался, чтобы не упустить момент, если попадется в магазине колбаса или что-то вкусненькое, он, как ядовитую змею, взял двумя пальцами и отнес на кухню, демонстративно, не пугаясь оскорбить подозрением. За кого он, интересно, меня принимает?
Кстати, я уже тогда знал, что обком партии передавал со специальным вооруженным офицером связи секретные пакеты в редакцию. Причем эти под пятью сургучными печатями документы предназначены для немедленного опубликования! Так что Асир действовал в духе времени: сначала сильно засекретить, а потом отдать на всеобщее обозрение.
Наговор на пленку был своеобразным замещением, как говорят психологи. Умерла жена, и образовалась в жизни черная дыра. Странное сочетание полной свободы и тягучей сладкой боли. Я думал, что понимал его, хотя переживаемые мною потери не давали никакого вдохновения.
Он любил подшучивать над собой и рассказывал забавные и нелепые случаи из жизни от желания повеселить друзей, и эти хохмочки и словечки, и манера глубокой жестикуляции мне очень нравились, поскольку он почти никогда не рассказывал одному и тому же человеку что-нибудь дважды.
Якобы повадился к больнице, в которой он работал, обучившись этому в лагерные времена, один психопат-извращенец. Ему нужно было видеть женщин и обнажаться у них на глазах. Это их пугало. Они попросили защиты.
Отважный Асир пошел на схватку с психопатом. Сфотографировал его вблизи со вспышкой. Извращенец бросился бежать, и был еще раз снят вдогонку — навскидку. Довольный собой защитник женщин отправился домой, чтобы напечатать фотокарточку и отдать в милицию для принятия соответствующих мер. Но едва вошел в квартиру, позвонил телефон, и какой-то ужасный голос сказал, что если он не засветит пленку, то ему будет худо. Фиг тебе, руки коротки. Извращенец больше не появлялся возле больницы.
Фотографировать Асир любил больше всего на свете и с помощью своих фотографий протокольно доказывал всем, что Магадан похож на Ленинград — архитектурой и белыми ночами. А еще, хотелось бы мне добавить, на Ленинград блокадный, поскольку здесь столько блокадников, и все они достойные, душевные, сильные духом и деятельные люди.
Потом молодые ребята оттеснили его, и с помощью фотосъемок доказали, что колымский лагерь Бутугычаг ничем не уступает лагерям Третьего Рейха.
Осталась фотокнига Асира о городе, сплошь снятая навскидку с той степенью нерезкости, которая говорит о несовершенстве аппаратуры, с одной стороны, но и о накате той особой слезной дымки, которая характеризует крайнюю эмоциональность и постоянную эйфорию самовозбуждения от вихревых его биотоков. У меня эти фотографии вызывают ответный глазной рефлекс.