Сохранить ясный разум в общем опьянении непросто; Сирано де Бержерак толпу не выносил – от природы был бретером и со всеми вступал в спор. Он не умел соглашаться – есть такие неуживчивые характеры, вечно им что-то не так. Все – люди как люди: перетерли – договорились, а у него не получалось.
Сирано в 1649 году написал памфлеты против Мазарини (называется «Мазаринады»), а в 1650-м написал «Письма против фрондеров». Мазарини он ненавидел, а гламурную оппозицию – презирал; это было совершенно против правил. Сегодня ему бы сказали так: ах, ты хочешь чистеньким остаться? Ты уж определись – с кем ты! Он отвечал честно: я с Дон Кихотом и Сократом – а с паяцами быть не умею. Этот ответ многим показался высокомерным. Ишь какой, с Дон Кихотом! А с герцогом де Лонгвиль кто будет стоять на ратушной площади? А Пусси Райот кто поддержит? Если не ты, то кто же?
Сказать, что Сирано избегал скандала, трудно: напротив, он как раз на скандал нарывался – просто это был скандал не конвенциональный. Он искренне считал фрондеров – прохвостами, а Мазарини – жуликом; согласитесь, при таких убеждениях трудно разделить радости баррикадной борьбы. Ему говорили: необходимо выбрать! Или эти жулики – или те! А он отвечал: хорошо бы что-нибудь еще.
Его называли выскочкой, а то, что он был поэтом, – ему друзей среди светских краснобаев не добавило. В те годы всякий маркиз полагал себя непревзойденным в эпиграммах и в салонных виршах – сочиняли все. Что ни танцор – то поэт, что ни фрейлина – то философ; обилие дарований соответствовало количеству сегодняшних колумнистов из интернет-изданий. Всякий салон рождал своих острословов, тогдашнее опенспейс не уступало нынешнему. Сирано на этом блистательном фоне смотрелся неважно: поэтом, как и сегодня, считался тот, кто вписан в определенный круг.
Не фрондер, и не роялист, и даже не поэт – кому такое понравится? К тому же наличие Сирано мешало противникам разрешать споры полюбовно: ведь на баррикадах мы от двух до пяти, а потом пора и на ужин. Мазаринисты чудесно уживались с фрондерами, противники (в точности как и сегодня) встречались на балах в Тюильри и на лыжных прогулках в Альпах, оппоненты были званы в те же самые дома, на те же самые выставки. Сирано ставили в упрек то, что он не соблюдает светских приличий, – ну да, мы все здесь непримиримые борцы, но на именинах у спонсора едим из одной общей тарелки. Вы что же, мсье Сирано, даже на лыжах в Куршевеле не катаетесь? И не стоите в очереди на прием во дворец? Вы вообще хоть кого-нибудь уважаете? Мы все за свободу, мсье, но не до такой же степени! Согласитесь, это дурной тон: политические убеждения своим чередом, а приличия надо соблюдать.
Вдобавок Сирано был социалистом – считал себя последователем Кампанеллы и Томаса Мора – это в ту пору, когда храбрые принцы боролись за барыши от налогов с жадным кардиналом Мазарини. Наивные булочники и бакалейщики, которые обороняли вместе с маркизами парижские баррикады, полагали, что борются они за отмену налогов, – ведь программы революции (как и сегодня) никто внятной не предлагал – однако в планы Фронды отнюдь не входило облегчить жизнь баррикадных борцов. Тогда, ровно как и сегодня, протестные демонстрации и митинги поддержки – набирались без всяких обязательств; толпу собирали легко – толпа вообще легко собирается.
Боролись фрондеры за то, чтобы сословные привилегии (сравни: независимые права корпораций) не ущемлялись государственными интересами – чтобы оброк с крестьян не делить с жадным двором. Вот ради этой благородной цели и звали умирать на баррикадах – мол, долой тирана в сутане, доколе терпеть иго временщика! Временщик Мазарини и алчная оппозиция рвали Францию на части, парламент кипел в бунтарских страстях, население собиралось под знамена сословных мятежников, и в это самое время Сирано, вернувшись с войны, написал про Государство Луны. Это было продолжение утопии Кампанеллы (см. Город Солнца), описывалось такое справедливое общество, где все распределяется поровну; данная утопия никому не понравилась.
Сирано относился к путешествию на Луну не менее серьезно, чем авторы космических программ нашего времени. Он считал, что требуется начать сначала, на новой почве. Земная несправедливость и земное неравенство находили разрешение на Луне, и Сирано описал, каким образом; для начала он предлагал способ, как отменить войны. В годы Тридцатилетней войны, точно как и сегодня, перманентная война была необходима для поддержания иерархии в обществе: рабочий корпорации потому ниже менеджера, что солдат всегда ниже офицера, а Сирано высмеял принцип армейского неравенства, внедренный в общество как двигатель прогресса. Сирано показал, как алчность аристократов (тогдашнего креативного класса) отлично уживается с алчностью временщиков двора (тогдашних коррупционеров) – это два агрегата угнетения, и бороться надо с обоими. Книга «Государство Луны» никому не понравилась. Вообще идеи социалистического устройства общества редко кому представляются разумными – и особенно когда автор соглашается с тем, что равенство возможно при ограничении потребления. Эта деталь, по мнению экспертов, свидетельствует о неразвитом сознании: зачем равенство, ведь всегда лучше иметь больше, чем у соседа! Собственно, ради этого и собиралась Фронда, за это и бился с аристократией Мазарини.
К дурной репутации бретера, скандалиста и выскочки – прибавилось определение «безумец». Сирано стал гордским сумасшедшим: читал стихи в кабаках, дрался с наемными убийцами у Нельской башни. Одному долго не простоять: надо иметь какие-нибудь тылы. А у него тылов не было.
Убили Сирано де Бержерака по заказу обидчивого вельможи-фрондера, разозленного эпиграммой. Фрондеры вообще гораздо мстительнее монархов: у монархов бывает задета гордость, а у фрондеров болит то место, где была совесть; мелкий интриган всегда опаснее крупного.
Впрочем, если бы Сирано не убили по приказу фрондера, его бы рано или поздно прикончили по приказу двора – он многих раздражал. Ему размозжили голову бревном – сбросили бревно с крыши дома.
Образ Сирано для европейской культуры важен потому, что черты Сирано де Бержерака – это родовые черты гуманистического искусства вообще. Образ Сирано – это образ свободного художника. Другого свободного искусства в природе не бывает.
Подлинное искусство, оно не с левыми и не справыми, оно само по себе; с языком; с рифмой; с природой.
Таким же точно, как Сирано, – то есть безумцем и выскочкой – был Винсент Ван Гог. Он был и не с академической школой, и не с импрессионистами, поэтому был неудобен сразу всем. Таким же был и Поль Сезанн, затворившийся в Эксе во время тщеславной Франко-прусской войны; таким же был Франсуа Рабле, поп-расстрига, высмеяший сразу всех – от королей до оппозиционной камарильи, и Франсуа Вийон был тоже таким. Франсиско Гойя, презиравший испанский двор и ненавидевший революционные войска Наполеона, – вот вам еще один Сирано. Таким же был и Жан-Поль Сартр, и Эрнст Хемингуэй – это тоже Сирано.
Это не стоффажи сословных баррикад, не члены кружка и секты, не поголовье протестных бдений. Это не клевреты двора, не чиновники, не академики. Они умеют встать поперек толпы – не за короля, не за принцев, но единственно за честь. Из умения стоять в одиночку, стоять самому по себе и вырабатывается осанка художника – и прямая спина гражданина.
Иным кажется, что это высокомерие.
Я пишу картины и романы.
Роман и картина – вещи похожие, это сложносоставные большие произведения, описывающие устройство мира и судьбы героев.
Произведение обязано иметь общую концепцию истории; единый сюжет, который сплетен из множества частных; образный строй, связанный с общим представлением о мире; особую интонацию рассказа, происходящую от убеждений автора.
Вот именно это и есть роман; именно это и есть картина.
Надо думать долгую мысль, додумывать и выкручивать ее до конца.
Теперь романом называют сочинение на двести страниц с легким взволнованным ощущением бытия. А картина умерла, так принято считать, все адекватные люди заняты инсталляцией. Но мне интересно другое.
То, что я пишу романы и картины, – невежливо по отношению к окружающим.
Мое присутствие неудобно, сам чувствую, что мешаю.
Возникает неприличный в свободном обществе морализаторский тон: что же это получается, ты картины пишешь, а остальные? Уж не хочешь ли ты показать, что у нас не романы, а повести?
Вышло так, ничего не поделать. Притвориться маленьким у меня не получается. Когда написаны тысячи картин и тысячи страниц, трудно прикинуться, что ты пришел поиграть в буриме.
Отлично понимаю, что веду себя невежливо. Не обижаюсь, когда принимают контрмеры.
Художники постановили считать, что не существует такого художника. Зануда, закрашивающий пятиметровый холст человеческими фигурами, – это недоразумение. Договорились, что я – писатель, испытали облегчение. Просто есть писатель, который рисует.