— Успокойся, Федя, — сказала Галина Аркадьевна, — так ты ничего никому не объяснишь, ни мне, ни себе. Теперь я вижу, тебе надо съездить к своему старому знакомому. Поезжай, как-нибудь договорись с начальством и поезжай. Если будет что-нибудь нужно и я смогу — сделаю, Федя, пока держусь на свете. Ох, если в ты знал, как мне не хочется с тобой расставаться. Молчи, я ни о чем не прошу, понимаю, все равно ведь уедешь… Тебе это надо почему-то…
— Уеду, — сказал Макашин, хмурясь и стараясь не поддаваться той обволакивающей ласковости, что шла от нее, дурманила, и хотелось самому послать все к черту и остаться здесь, в уютной комнатке, навсегда. — Уеду, хоть дух маленько отпустит, — повторил он решительно и зло. — Потом-то все равно буду терзаться, знаю, дурацкая натура… Это какая-то хворь, а лекарство — там где-то… Отыщу — хорошо, а нет… — Он сосредоточенно поднял и опустил руку, рассекая ею воздух, как будто показывая, что будет.
— Жить всегда можно, — глухо заметила Галина Аркадьевна, с предельной откровенностью сознавая, что перед ней, в сущности, еще один большой ребенок, нуждающийся в опоре и защите. — Жить, Федя, всегда трудно, да никто с этой жизнью расставаться не хочет. Страшно стать ничем, даже если стать какой-то бестелесной душой… Что делать в жизни без этого грешного тела? — Галина Аркадьевна невесело рассмеялась, поцеловала Макашина в жесткий затылок, изо всех сил пытаясь показать ему, что ничего не произошло, уедет он и приедет и все между ними останется по-прежнему, но как она ни старалась, уже что-то легло между ними, прошла легкая тень; они словно в чем-то перестали понимать друг друга, и так продолжалось почти месяц, пока Макашин не договорился в конторе леспромхоза и не уехал в белый январский вечер, получив тридцать семь дней отпуска; проводив Макашина и понаблюдав, как он устраивается в кабине грузовика, идущего до ближайшего зимнего аэродрома, Галина Аркадьевна расстроилась, ей даже показалось, что на глаза выбило слезу, однако, едва только грузовик скрылся, она почувствовала заметное облегчение: все-таки от этого человека шла своего рода энергия, заставлявшая все время быть в напряжении, в готовности, она устала от него. И Макашин, вглядываясь в неровно бегущую дорогу в вихрящейся поземке и не замечая попыток шофера разговориться, думал о Галине Аркадьевне; вполне вероятно, что ехать ему в этот путь не стоило, но не от него зависело, ехать или нет; не сейчас, так через год или два он все равно бы поехал, только истерзался бы больше; никому ведь не дано идти в жизни самостоятельно, как сам хочешь, всегда тебя ведет некто другой, враждебный или насмешливый, добрый или издевающийся, и ты, как телок на веревке, тащишься, хотя и взбрыкивая порой, на базар, где тебя выторгует кто-то еще и поведет дальше; так разве иногда не стоит сорваться с привязи и попастись на воле, как тебе самому хочется? Горе, говорят, идущему, да горе и ведущему.
Дорога была долгая, много привелось передумать; от своего первоначального решения Макашин не отступил, и настал день, когда он, уже в коротких вьюжных сумерках, подошел к порогу дома Захара Дерюгина, стоявшего на одной из улиц Хибратского леспромхоза; нужно было всего лишь поднять руку и постучать, но он сразу не осилил этого; сердце заколотилось, заныло, он почувствовал, как разгорается лицо. Пришлось подождать, пока кровь успокоится; он постоял, стараясь рассмотреть приземистый рубленый домик с промерзшими четырьмя окнами на улицу, под ними угадывался из-под высоко наваленного снега огороженный штакетником небольшой клочок земли — палисадник, как называлось это раньше у них в Густищах. В двух первых окнах горел свет, в них ничего, кроме смутных теней, не различалось. По всему поселку топились печи, резкий северный ветер временами прибивал дым к земле; где-то недалеко послышались голоса, и Макашин, злясь на себя за нерешительность, поднял руку, резко постучал и замер, прислушиваясь. Почти тотчас увидев перед собою смутно белевшее молодое лицо, слегка отступил, оттаскивая за хохолок свой походный мешок.
— Здесь Захар Дерюгин живет? — спросил он, пытаясь понять, кто же это перед ним. — Я до него…
— Отец дома, — услышал он в ответ зреющий басок. — Проходите, пожалуйста…
«Ишь ты, „пожалуйста“, — неприязненно подумал Макашин, проходя мимо посторонившегося паренька в коридор, а затем и в комнату; первое, что ему бросилось в глаза, было оживленное лицо Мани, она словно бы и не постарела за последние пять лет.
— К тебе, батя, — сказал Илюша, захлопывая дверь вслед за Макашиным и тотчас скрываясь в другой комнате; Макашин, метнувшись взглядом от Мани к Захару, сидевшему за столом и приготовившемуся, очевидно, ужинать (перед ним стояла тарелка с хлебом, лежали ложка с вилкой), прокашлялся глухо, стащил шапку.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — отозвался сильно поседевший, но с каким-то чистым, строгим и молодым еще лицом Захар с явной долей недоумения в голосе; он не узнал пришедшего и перевел взгляд на жену, стоявшую у плиты, мертвенно побледневшую, с замершими глазами; сама Маня узнала Макашина сразу и в первое время совершенно оцепенела, словно и в самом деле увидела перед собой вставшего из могилы мертвеца. Но Макашина и без слов обожгла ненависть в ее глазах, на мгновение он смешался; уже без всякого другого подтверждения он понял, что его сумасшедшая мысль, больной молнией ударившая в нем при виде Мани, всего лишь и останется сумасшедшей мыслью и что если она тогда, в мартовскую ночь, и зачала от него, так уж никак не доносила, чтобы родить: у баб на это всякого припаса хватает.
— Что ж ты не узнаешь земляка, Захар? — с холодной льдинкой в груди спросил Макашин, не сдвигаясь с места, и у Захара мгновенно пропало удивление в лице; теперь он узнал голос, и, словно метнувшись каким-то диким скачком назад, память вырвала из мрака и оживила тот момент, когда они с Юркой Левшой повезли связанного Макашина в Зежск; у Захара даже заныл череп. Смелая неожиданность всегда действует, и если Макашин, этот мертвец, явился и ступил через порог, значит, он имел на то право, и хотя Захару показалось, что у него вспыхнула и загорелась по всему телу кровь, он подспудно, не желая того, захотел понять, что же это такое за право у Макашина — прийти к нему в дом, не спрашивая согласия.
— Илья, — не выпуская из виду Макашина, позвал Захар, помедлил, пока сын не вырос в дверях, — возьми у матери денег, сбегай, магазин еще открыт, купи пару бутылок спирту… Каких-нибудь там консервов прихвати… угощать будем гостя. Раздевайся, Макашин, вешалка у порога. А ты, хозяйка, давай еще на стол тарелку… для земляка.
Пока Маня искала и отдавала сыну деньги, пока Илюша одевался, все молчали. Хлопнула дверь, ворвалось и пошло стелиться понизу облако морозного пара. Маня придвинулась поближе к Захару, затем, заставив себя, принесла и поставила на стол еще одну тарелку.
Она заходила по комнате, словно в звенящей пустоте, и хотя руки ее привычно и умело делали свое дело, она была в каком-то оцепенении и чуть ли не натыкалась на стены; она тотчас уловила опасность для Захара, значит, и для себя, и для своих детей, и это текучее, проникающее чувство заливало ее, все, что было вокруг, и когда в ответ на вторичное приглашение Захара раздеться и сесть к столу Макашин спокойно, словно у себя дома, сиял с себя полушубок и шапку, повесил на крюк, сел напротив Захара на стол, выудил из кармана расческу, не спеша причесался, чувство опасности заныло в ней с удвоенной силой, почти загремело. Она подумала, что сейчас возьмет топор у плиты и развалит Макашину голову. Она не сделала этого потому, что у мужиков начался разговор, и она стала напряженно прислушиваться, и хотя первое время от волнения ничего не понимала, ей стало спокойнее, кровь отлила от головы.
— Зря ты послал парня, — сказал Макашин, слегка постукивая в пол начинавшими отходить в тепле ногами. — Я пить не буду.
— Была бы честь предложена. — Захар сцепил пальцы и в упор, исподлобья взглянул в лицо Макашину, именно в лицо, а не в глаза, как бы говоря ему, что пора и объяснить, зачем пожаловал незваный-непрошеный, и не дождался. — Ну, говори, я только с работы, да и завтра не баклуши бить, — сказал он и, увидев покривившееся от усмешки лицо Макашина, тоже усмехнулся; непривычно было сидеть и разговаривать за одним столом со своим лютым врагом.
— Не торопи, Захар, — попросил Макашин. — Я к тебе года четыре, а то больше добирался…
— Я тебя, друг мой сердешный, не звал.
— Ты меня не звал, верно. Мне самому позарез нужно, без этого у меня жизни не получается. — Макашин полез в карман и, заметив сузившиеся зрачки Захара, опять передернул лицо в усмешке. — Закурить можно у вас?
— Кури, сам смолю.
Макашин достал папиросы в тяжелом, большом портсигаре, закурил; Маня подошла к столу и стала за спиной Захара, чуть сбоку и поодаль, и Макашин видел ее темные, беспокойно блестевшие глаза и понял, что она не боится его и ждет лишь подходящей минуты, чтобы выпустить когти. Но это его сейчас не интересовало, это было пустяком в сравнении с тем, ради чего он пришел к Захару; баба есть баба, безразлично подумал он, выше своего пня ей и не подняться.