— Ну, мамочка, ну, пожалуйста!.. — упрашивает Женя.
— Женечка, у тебя, видно, в голове не все в порядке, — отвечает ей мама. — Скажи своей подруге, чтобы шла домой, а сама одевайся.
Я спускаюсь по лестнице. Брат Жени Паша въезжает в ворота на велосипеде.
— Во сколько я велела тебе вернуться? — спрашивает его мама. — А ты во сколько явился? Поставь велосипед в сарай и неделю не смей к нему прикасаться!
Паша ничего не отвечает, опускает голову и идет ставить велосипед в сарай. Мне его жалко. Мне никто ничего не может сказать. Я хожу, куда хочу, и возвращаюсь, когда мне вздумается.
Я просыпаюсь от разговора за стеной.
— Надо мне, Оля, пожалуй, картошкой заняться, — говорит мужской голос.
— Не знаю, Михал Николаич, не знаю, — отвечает женский, — ты у нас хозяин, тебе виднее, чем заняться. Мы с Полей клубнику полоть будем. На обед что-то сварить… Борщ, что ли?.. Крупы совсем не осталось…
— А Маша когда приедет?
— Сегодня. Сдаст экзамен и приедет… Я ей мясо велела в Москве купить…
Голоса и шаги через стенку тихие, спокойные. А утро за окошком совсем еще серое, наверно, еще очень рано. Не буду вставать, на улице сейчас холодно. Посплю пока, а потом, если будет солнышко, пойду на речку. Вода в речке ледяная, зато чистая-чистая, все дно видно, а в пруду теплая, зато мутная, глинистая. Ребята говорят, что в пруду есть омуты, как попадешь в омут, затянет, и не выплывешь. Я уж точно не выплыву, я не умею плавать…
Альма на кого-то лает. Наверно, москвичи с соседней дачи пришли за молоком.
На речку можно идти через железную дорогу, а можно в сторону Переделкино, к кладбищу. Может, это вообще другая речка — у кладбища. Сквозь воду просвечивают зеленые водоросли, а по берегу растут высоченные кусты и трава.
Я ложусь возле толстого растрескавшегося деревянного столба — на нем держится мостик — и утыкаюсь носом в землю. Какой запах!.. В груди от него делается сладко… Солнышко пригревает спину. Букашки, муравьишки ползают по травинкам, где-то рядом жужжит жук. Жук — это фамилия Ритиных сестренок, тех, что в Ленинграде. Лена Жук и Марина Жук. Ж-ж-ж… жук!.. Смешно… Рите они двоюродные сестры, а мне совсем никто.
Почему это вдруг сделалось так холодно? Холодно и серо… Я переворачиваюсь на спину. Вот оно что — солнце зашло за тучу… И сразу все вокруг стало хмурое, печальное…
— Солнышко, выходи поскорей… — Я сажусь, обхватываю коленки руками. Холодно… — Ну, пожалуйста, очень тебя прошу, хватит тебе сидеть за тучей!
Облако, заслонившее солнце, разворачивается и начинает отползать в сторону. Вокруг светлеет, теплеет. Вышло, вышло, послушалось меня!
Я смотрю на сияющий желтый диск, даже не прищуриваюсь.
— Спасибо тебе, солнышко, спасибо, что показалось, что греешь меня… Ты доброе, хорошее. Не прячься больше, пожалуйста.
От бабушки пришло письмо:
«Здравствуй, внученька!
Купила вчера 200 грамм колбасы, то думала поехать к тебе и завезти. Но после отрезала кружочек попробовать, так осталось теперь грамм 175. Боюсь, не найду этого Мичуринца, чтоб они все пропали, проеду и не буду знать, где слазить. Дождь идет, не дай Бог, главное, не промочить бы ноги. Они ничего не пишут и где, не сообщают. Надя уехала в деревню, то будет обратно неизвестно когда, верно, недели через три.
Целую тебя, внученька. Сохрани Бог, не застуди горло. Твоя бабушка».
Они — это папа с мамой. Мне они тоже ничего не сообщают…
Тетя Поля возвращается из Москвы, развязывает носовой платок с деньгами — мятыми-перемятыми трешками, рублями, десятками.
— Ага! — торопится она рассказать. — Воробьиха по семь стала отдавать, а я себе стою, гляжу. Ничего, думаю, милая, распродавайся ты себе по семь, если тебе так уж терпения нету, а у меня после и по восемь разберут, мне не к спеху. Она лучшую-то свою по семь отдала, а мелочь у нее и брать не стали, пришлось уже ей и по шесть, и по пять спускать. А только ушла, я все по восемь и продала. Последние два кило, которые уже мокрые стали, эти только по семь уступила.
— Ладно уж, ладно хвастаться! — Ольга Николаевна разглаживает бумажки, складывает отдельно рубли, отдельно трешки, отдельно пятерки.
— А после-то! — радуется тетя Поля. — После-то на станции ее и нагнала! Сидит себе, поезда ждет, а я иду. Аж перекривилась вся, как меня увидела. А я еще возьми да скажи: «Куда ж ты так поспешала? Под вечер-то самая торговля».
— Молодец, Полина Иванна! — хвалит Михаил Николаевич. — Коммерсант! Елисеев прямо… Ладно, распродалась, и слава богу. Поешь давай, я тебя знаю: небось не ела еще сегодня. Как тебя ноги-то носят?
— Сто семьдесят, сто восемьдесят… — считает Ольга Николаевна. — Воробьихина клубника против нашей дрянь. Двести. Мелочь и вся кривая. Сразу видно, что ягода под листьями сидела, солнца не видела. Двести двадцать, двести тридцать…
Я сижу на заднем крыльце. Тут есть выход с веранды в сад, но дверь всегда заперта. Солнышко припекает. Пчелы вьются вокруг, жужжат. Под самой стенкой растут цветы, львиный зев… Правда, похож на львиную пасть. Желтый и чуть-чуть коричневый… Я осторожненько нажимаю сбоку на мягкие упругие лепестки, пасть открывается. Открывается и закрывается — совсем как живая. Пчелка жужжит, кружит, садится львиному зеву на нос. Цветок трепещет, покачивается от тяжести. Пчела тоже желтая и немного коричневая. Толстая, мохнатенькая… Наверно, цветку от нее щекотно.
Никого нет, я сижу себе и сижу. Мне хорошо — ничего не надо делать, никуда не надо идти: можно сидеть и сидеть… Смотреть… Крыльцо теплое, и стена теплая, пчелы гудят, пахнет деревом… Замечательно так пахнет теплым деревом…
Михаил Николаевич вчера принес откуда-то мед, прямо в сотах — кто-то из соседей, кто держит пчел, угостил его. Мне тоже дали кусочек. Мед в сотах ужасно вкусный…
— Мам, а мам!.. — пристает Маша с самого утра. — Мам!..
— Ну?
— Босоножки…
— Что босоножки? Какие босоножки? — сердится Ольга Николаевна. — Этой весной купили!
— Да, купили!.. Они некрасивые. И вообще — обшарпанные все…
— Будет тебе, девка, выдумывать! Нормальные босоножки.
— Мам, ну пожалуйста!..
— Что пожалуйста? В том месяце костюм сшили, теперь босоножки ей подавай!..
— Мама!
— Нету у меня, Машутка. Наши средства не соответствуют твоим высоким запросам.
— Да, — Маша надувает губы, — как ишачить тут с утра до ночи, так пожалуйста, а как что-нибудь купить, никогда у вас нету…
— Нету, вот именно, что нету! Толь надо покупать? Надо. Что крыша у нас худая, это тебе известно? К тому же насчет ишачить, это ты загнула, душа моя, — мы тебя в это лето на даче и не видели: то экзамен, то консультация, то так — иллюминация.
— Триста рублей всего… Ну, почему, почему я всегда должна быть хуже всех!.. Мамочка, ну пожалуйста…
— Вот чертяка! Машка, ты не человек, а заноза! — Ольга Николаевна идет в спальню, вытаскивает из комода деньги. — Транжирка бессовестная! Заноза и транжирка! На кой ляд тебе эти босоножки?
Маша подпрыгивает от радости, обнимает ее, виснет на ней. Они одинакового роста, но Маша шире и увесистей, Ольга Николаевна сгибается под ее тяжестью набок — как львиный зев, когда на него садится пчела.
— Погоди, погоди, — обещает Ольга Николаевна, — отец узнает, убьет нас обеих… Босоножки! Блажь одна. Осень на носу, крыша течет, сено для коровы не куплено. Имей в виду, в последний раз даю.
Я спускаю Альму с цепи. Никто нас не видит: Ольга Николаевна с тетей Полей копаются в огороде, а Михаил Николаевич ушел куда-то. Альма делает несколько огромных прыжков — в одну сторону, в другую, — взрывает лапами землю на дорожке и вылетает в отворенную калитку. Я бегу за ней следом.
— Альма, ко мне! Не смей удирать! Ко мне!
Она возвращается, но устоять на месте не может.
— Не прыгай. Говори, куда мы с тобой пойдем, на речку или в лес?
Она виляет хвостом и смотрит — хочет ответить. Жалко, что собаки не могут говорить. Но я и так знаю: в лес. Лес она больше любит: там можно обнюхать каждый кустик, можно раскапывать лапами землю, выгрызать корешки.
Я валяюсь на полянке на солнышке, а она рыщет в кустах. Подбегает и укладывается рядом. Я глажу ее, ерошу ей шерсть на спине — нет, ей это не очень нравится: приподымается, встряхивается. Я целую ее между ушами. Да, запах от нее не самый приятный… Ничего, она не виновата, никто ведь ее не моет и не чистит. Все равно она самая хорошая собака на свете. Что-то услышала, подняла уши. Вскочила… Нет, ничего особенного, улеглась опять. Кузнечики стрекочут… Небо голубое-голубое.
Папа говорит, что собаки не различают цветов.
— Альма, это правда? Ты правда не знаешь, что небо голубое? Бедная собака… Я тебя очень-очень люблю. Ты не сердишься, что я ударила тебя по лапе? Я тогда была глупая, совсем-совсем глупая, я даже не знала, что собаки бывают такие хорошие. Не сердись, ладно?