Это был единственный мастер в мире, которому я мог доверить изготовление нового язычка. Дело в том, что он делал его не из синтетических материалов и не фабричным способом. Делал из камыша, который, по каким-то странным суевериям, собирал и высушивал в определенные дни и определенное время суток. Так делали его отец и дед, так научили делать и его.
Трости были «фирменными», так как на каждой микроскопическими буквами были вырезаны его инициалы – «Т.» (что означало Теодор) «П.» (что означало Павлишин). К тому же меня привлекало и то, что он изумительно изготавливал «джазовые» лигатуры[5] не из металла, а из кожи. И эту кожу он обрабатывал по собственной технологии.
Когда-то я ездил к нему, а последние несколько лет из-за недостатка времени получал нужные детали только почтой.
И вот теперь, как на грех и совсем не вовремя, пришло время заменить трость!
Я растерялся. Сто раз проклял себя за легкомыслие. Если здесь я еще отыграю свои концерты, то вряд ли смогу достойно представить себя в туре с Бреговичем. А искать другую трость где-нибудь не было смысла, ведь я давно проверил: мой сакс мог говорить только с фирменным язычком марки «Т. П.».
Хотя, кажется, три-четыре дня у меня будет, и я успею смотаться в Очеретянск (так назывался городок, где жил пан Теодор) на машине туда-обратно.
Утром я пошел на встречу с Атанасом Тодоровым – тем самым менеджером, что привез мой контракт.
Мы договорились встретиться в девять в кафе «Синий конь».
Великолепная Прага утопала в золоте и багрянце прекрасной солнечной осени. На еще зеленой листве кустов грелись на солнышке огромные скопления красно-черных жучков, которых мы в детстве называли «крестоносцами». Своими красными панцирями они напоминали такие же плотные скопления крыш старой Праги, хорошо просматривающиеся с холма, на котором стоял наш отель.
Я сто раз фотографировал этот пейзаж – и днем и ночью. Но каждый раз делал новый снимок и каждый раз находил новые нюансы, как на картинах импрессионистов.
Сегодня терракотовая черепица крыш была покрыта сединой первой изморози. Но легкий, едва заметный холодок постепенно таял в золоте солнечных лучей, как ледяной кубик в бокале с шампанским.
Я спустился к Карлову Мосту в приподнятом настроении, мысленно кивнул рыцарю с лицом Марины Цветаевой, который, по иронии судьбы, стоял напротив окна ее бывшей пражской квартиры.
Бросил несколько монет в шляпу длинноволосому хиппи с белой крысой на плече, который всегда лежал в арке навзничь и временами довольно забавно (для туристов) изображал приступы тропической лихорадки. Хиппи звали Карл, его крысу – Гамлет. Вообще, оба были те еще пройдохи и знатоки самых глухих кабаков еврейской части города, где мы неоднократно сидели, спаивая Гамлета чешским пивом и убивая время в душевных ссорах о Лестере Янге и Коулмене Хоукинсе, оригинальные записи которых я выцыганил у Карла за порцию бараньего бедра со спаржей.
Я всегда считал, что Карлов Мост – это дьявольское создание Петера Парлера, замешанное на яйцах, твороге и молоке шесть веков назад, – самое лучшее, самое магическое место в мире. По крайней мере, там, проходя вдоль галереи скульптур, молчаливой и весьма красноречивой, я не чувствовал тщеславия даже тогда, когда запросто здоровался со всеми святыми, включая группу святого Луитгарди.
Единственное, что никогда не приходило мне в голову, так это приложиться ладонью к медному кресту, которым на парапете отмечено место казни Яна Непомуцкого. Не то чтобы я не почитал святого мученика, наоборот, его вполне понятная мужская отвага во время пыток вызывала у меня большое уважение: богослова казнили за то, что он не выдал тайну исповеди королевы Софии. Просто я видел в этом ритуале абсолютно «туристическую фишку», которая давно уже стала разменной. Гиды, выстраивая группы в огромные очереди к этому кресту, всегда предупреждали, что он исполняет все желания, но взамен отнимает у человека год жизни. А потом, перекуривая, с улыбкой наблюдали, как из очереди постепенно выпадает наиболее рассудительный народ.
Идя мимо этого святого места, я подумал, что именно сейчас охотно бы пожертвовал годом жизни за новую трость.
Мост еще не был переполнен туристами, над ним еще висел легкий флер утреннего тумана, и я решил, что пару минут позора стоят одной важной детали для моего верного спутника жизни.
Озираясь, не наблюдает ли за мной Карл, я подошел к парапету и, делая вид, что это случайный жест, положил ладонь на медный крест…
На удивление, он уже успел прогреться. Что теперь? Надо просить. Но какими словами говорят со святыми?
Я сказал так: «Слушай, старик, мне позарез нужна трость! Дай мне возможность и время найти ее!» Потом я сказал «аминь» и посмотрел на Непомуцкого, который стоял на противоположной стороне парапета в венке, сложенном из пяти острых звезд, и подмигнул ему: «Ок?»
Но тот в своем экстатическом порыве не обратил на меня никакого внимания.
Зато по контракту, который привез Атанас Тодоров, у меня, к счастью, оказалась целая неделя свободного времени.
То есть я мог спокойно отыграть два последних концерта с Петровичем и Барсом, еще и устроить им приличную «отвальную», а потом смотаться на родную землю и преспокойно достать там камышовый язычок, без которого мой металлический товарищ был всего лишь кучкой железа.
1
«…Он был чуть ли не единственным белым тенор-саксофонистом, который играл на уровне с черными. А переиграть черных – это надо быть в джазе полубогом!
Его называли Мистер Звук – Стен Гетц.
Стенли Гаецкий, украинский еврей… А знаешь, все, что связано с этим национальным коктейлем, даже если он замешан родителями, а ты никогда не видел родину, отравлено такими мелодиями, что… мама-дорогая! Нет ничего более щемящего, чем народные мелодии. Услышишь – и сам вынешь из себя душу! И уже она – не твоя, а отлетает за каждой нотой, а тело – это так, тлен, тлен…
…В конце 50-х у меня была одна, так сказать, пластинка – тогда их делали на рентгеновских снимках, то есть на чьих-то легких! – Бена Уэбстера с оркестром Эллингтона. Дед тогда уже умер, а отец, по словам мамы, был совсем сумасшедшим, поскольку чинил духовые инструменты – дело неприбыльное. Да еще меня учил играть сначала на дудке, потом продали корову – купил мне саксофон.
Представить только: если у нас кому-то музыкальный инструмент покупали, то только аккордеон, чтобы можно было на гулянках играть. А о саксе даже и не слышали. Труба – она и в Африке труба…
Все это от деда пошло. Это безумие. Он был моряком, еще до Октябрьского переворота ходил из Одессы до самой Америки. Остаться там хотел, но ностальгия замучила, да и бабушку здесь должен был еще от первого мужа отбить, поэтому вернулся. Но не один, а с чудным футляром, а в нем – этакая изогнутая труба на красном бархате.
Тогда еще изобретение Адольфа Сакса у нас не знали.
Играл он тайно. Поскольку не было партитур – говорил сам, как Бог на душу положит. Забирался в ригу и с крысами музыкой разговаривал. Играл до тех пор, пока до лагерей не доигрался. А этот сакс ему тоже к делу пришили как буржуазный пережиток.
Но я не о том…
Я этот сакс как в первый раз увидел – он уже как консервная банка выглядел, ведь его дед каким-то чудом сохранил до конца жизни, – затрясся весь. Перевернулось что-то во мне, да так, что до сих пор на место не встало. Хорошо, что и отец таким же был. Понял…
Так вот, мы с ним слушали пластинку на чьих-то ребрах вместе. И вот там – где сейчас летняя кухня – я тогда и отрубил себе фалангу на пальце! Какое-то помутнение нашло! Может, и правда, были в нашем роду по мужской линии какие-то безумные гены. Слушаю – и понимаю, что мне так никогда не сыграть! И такая тоска накатила, хоть вешайся или в камыши головой. Дышать нельзя! Такая боль вот здесь, в груди, что немедленно надо было ее чем-то перебить. Вот я, дурак малолетний, за топор – и хрясть!
Но знаешь – не жалею! Вот тебе крест, не жалею! Не веришь? Веришь. А знаешь, почему так поступил? Это я в себе навсегда зависть отрубил! Если бы не отрубил – на стены сейчас бы лез, перся в музыканты. А поскольку мне малого ничего не надо, а до большого было как до Киева раком – пропал бы, в рюмке бы утопился. Знаешь, это надо сразу понимать – в чем твой путь. Наверное, эта фаланга была как… жертвоприношение. Потому что дал мне Господь просветление и путь указал. Теперь чуть ли не полмира самых известных музыкантов говорят моими языками! Разве это не стоит какого-то там пальца?!
Сидим здесь, как звери, кончики пальцев у меня, видишь, какие – черные. А там, за океаном или еще дальше, говорят твои дети на твоем языке.
Хоть невеликое это дело – трость выточить. Каждый может. Вроде бы. А вот идут за ней сюда, ко мне. Потому как знаю секрет ручной обработки. Тебе передам. Потому что отхожу. Слышишь, отходить буду скоро…»