«А тебе, — спрашивал он себя, — обо всем хочется помнить?» Приходили приглашения от ветеранов другой армии, которой он командовал после 38-й, он никогда не откликался. Сказать честно, он не был уже полководцем, это в нем умерло. Больше, чем за год, ни одного ордена не имел он в розницу, все из тех, что давались оптом по всему фронту. Приезжал командующий фронтом Попов, говорил с грустным упреком: «Фотий Иваныч, ты воевать — думаешь?» Они были оба генерал-полковники, оба Герои, так что сурово попенять Кобрисову он не решался, а впрочем, и человек был мягкий, поэтому и не досталось ему ни маршальских звезд, ни ордена «Победа». «А я что же, Маркиан Михайлович, по-твоему, не воюю?» — «Да как-то странно ты воюешь. Целое хозяйство тут развел, коровы у тебя тут, женщин полно, то и дело свадьбы играются, а немца — совсем не тревожишь». «Зачем я его буду тревожить, раз он меня не трогает? Будет общее наступление — пойдем помаленьку, а чего бабахать зря? Немца напугаешь — он мне потом неделю жить не даст». — «Говорили мне, Кобрисова придется вожжами удерживать, а ты инициативу проявить не можешь. Даже не поинтересуешься, что у тебя на левом фланге делается…»
«Чайком не побалуемся? — спрашивал в ответ Кобрисов. — Велю самовар поставить, а покуда закипит, да сгоняем по чашечке, нам и доложат, что там на фланге делается. На каком, вы говорите? На левом?» Командующий от чая не отказывался, только говорил со вздохом: «Разучился ты, Кобрисов, воевать…» А Кобрисов все большее облегчение, даже и удовольствие, находил в том, чтобы уходить под защиту своей дури. Это сделалось его стилем. Думая об этом сейчас, вспоминал он подслушанный разговор двух солдат, рывших ему окопчик, молодого и пожилого. «А вот по стилю, по стилю существенно они друг от друга отличаются, командующие наши?» — допытывался молодой. А другой, летами и фронтовым опытом постарше, сворачивая цигарку из «Боевого листка», ему отвечал: «Как же не существенно? В одном дури поменьше, в другом поболее, вот и отличаются…» Ах, молодец какой! Право, ничего умнее не услышал Кобрисов о себе и своих коллегах за всю войну.
Не дожидаясь победного конца, предложили танковое училище. Что успели его выпускники на войне? «Отметиться», как он говорил. Впрочем, кто-то из них поучаствовал в штурме рейхстага, а кто-то в Прагу успел на раздачу пирогов, даже иные в составе 38-й… В их памятных фотоальбомах он был в красивом овале, и указывалось, что это он формировал 38-ю. Все как-то к ней сходилось, которую у него отняли. И если подумать, так и он тоже, наперекор своей неудачливой судьбе, освобождал Прагу, помог чешским повстанцам вышибить эсэсовцев. Чехам, правда, еще до этого помогли власовцы, бывают же совпадения. Ну, что же, и хорошо, что закончил Власов свой извилистый безнадежный путь добрым делом, и мог бы Верховный это учесть и не казнить его, а простить на радостях. Да ведь на добрые дела нужно еще право заслужить, кто ж его даст изменнику! И что ж бы это за Победа у нас была, какие такие радости — без «справедливого народного гнева», без «священной расплаты»?..
Ехал и теперь по Кутузовскому проспекту, здесь тоже были Хрущевы и прочие дорогие и любимые, из-за них пропустил он Бородинскую панораму и неприметную Поклонную гору и пропустил начало, когда таксист стал рассказывать жене о своем участии в Московской битве:
— …а танки он гонит, понимаешь, гонит, а танки у него — ох, злые! И все куда-то в сторонку побежали. Ну, а мне что — больше всех надо? Тоже и я в сторонку. Не так что драпаю, но — в темпе. Я вам скажу, Майя Афанасьевна, где лучше всего бежать. Лучше всего — в середке. Я молодой хорошо бегал, всех мог обогнать, но мне как бы инстинкт говорит: «Не спеши, не спеши…» не дай Бог, политрук с пистолетом навстречу выскочит: «Стой, трусы-предатели!» — или же заградотряд из пулеметов чесанет — первые пули твои будут. А всех вперед пропустить — тоже плохо, немец-то догоняет, в спину из автоматов чешет, и никто тебя не загораживает. Так что лучше в середке. Но я вам скажу, Майя Афанасьевна, когда в середке плохо, а лучше в сторонку. Это если «мессер» налетит — по-нашему «мессер», а по-ихнему «мессершмитт», — именно он в середку весь боезапас всодит, потому что скопление, за одиночными ему гоняться — охота была!.. А тут «юнкерс» налетел, восемьдесят седьмой, «лапотник» мы его звали, тоже злой был, бомбочкой по нам — шарах! Оглушило меня — и лежу в воронке. Не знаю, кто меня в воронку столкнул, а очнулся — лежу засыпанный, в голове, извините, звон. И вот говорят, вся жизнь человека за одно мгновение проходит. Ну, вся не вся, частично… Но много передумать тогда пришлось. И зачем, думаю, люди войну придумали?.. Ох, мамочки, война!.. Не дай Бог!..
«Не понимаю, — думал генерал. — Кто ж тогда победы одерживал, если такие были защитники отечества, то в середку норовили, то в сторонку?..» И с удивлением признавал, что да, именно они. Всегда окруженный людьми храбрыми, и еще старавшимися в его присутствии свою храбрость показать, он составил себе впечатление, что и вся армия в основном такова. А на самом деле только малую часть ее, как в гранате запал, составляют те, кто воевать любит и без кого война и трех дней бы не продлилась, а для людей в массе, «в середке», она только страшна и ненавистна. Так, может быть, ничего удивительного нет, и ничего позорного, что и он задолго до конца почувствовал отвращение? Правда, еще двенадцать лет после конца он командовал танковой академией, но что это за война была — разучивать операции, которые никогда не повторятся? Понемногу и вспоминать войну расхотелось, жизнь заполнили анализы и диагнозы, рассказы об операциях совсем иного рода, о том, как готовили и как давали наркоз и через сколько часов он очнулся. Правда была в том, что он умер там, в Мырятине. Там и должен был лежать. Предвидение было верным, не обмануло. И погребальные дроги не миновали его.
Но вот сегодня он вдруг услышал какой-то неясный зов, почувствовал беспокойство и тоску; пришло сожаление, как в юности о пропущенном свидании, и боязнь куда-то опоздать, и смутное ощущение, что где-то ждут его, да не где-то, а именно там, куда он держал сейчас путь.
Проехали Кунцево — и вот приближались к вершине того холма. Он помнил, что это место было на первом подъеме от границы Кунцева, но ту границу уже перешагнули ничтожные строения и домишки, они карабкались на подъем и зрительно скрадывали его. Он искал, где же тот столб, на котором висел тогда репродуктор. Ни репродуктора не было, ни столба, а красовалась трансформаторная будка с черепом и костями. Но все рельефы запоминал он хорошо и попросил остановить почти там же, где и тогда, только на противоположной обочине.
— Проводить тебя, Фотик? — спросила жена. — Или ты хочешь один?
— Один.
— Конечно, один, — подтвердил таксист. — Дело такое, Майя Афанасьевна. Мужское, военное. И выскочил открыть дверцу.
— Прими таблетку, — сказала жена. И дала запить чаем из термоса.
На слабых подкашивающихся ногах он пересек шоссе и медленно сошел с насыпи на лужайку.
Где же тут расстелили плащ-палатку? И где стояли фляга с водкой и бутылка французского коньяка из провинции Содпас? А сохранилась ли та лунка, что вытоптал Шестериков для бутылки? Лунок этих было здесь несколько, любая могла быть его. В самом общем все было то же. И такая же погода была, только холода тогда не чувствовали, в гимнастерках сидели. Но место, которое он узнал точно — по приметам, которые трудно было бы назвать, но трудно и ошибиться, — все же оказалось не таким, как помнилось ему. С него Москва была как-то виднее, различимей, и спуск был покруче, и лес был, кажется, ближе. Что же он, отступил? Или так повырубили? Но самое большое «не то» было то, что без людей, которые это место оживляли тогда, само оно было другое. И сразу иссякла надежда, что, оказавшись здесь, он их вызовет в памяти так зримо, так осязаемо, что они заговорят.
Он постоял, пересилил приступ боли и двинулся вверх, к машине. Он с трудом поднимался к ней — и не знал еще, что это были его последние шаги по земле.
…Точно так же не знал он, когда на рокадной дороге вылезал из «виллиса», что больше не сядет никогда на свое сиденье рядом с Сиротиным. Тот, кто выехал его встречать, остановился метрах в ста впереди и весь оставшийся путь проделал пешком, помахивая фонариком, хотя вполне хватало лунного света. Он подошел, осветил себя, откинул капюшон брезентового дождевика и оказался начальником штаба Пуртовым.
— Василь Васильич, здравствуй! Ты что ж без оркестра?
— Слава Богу, не разминулись. Пройдемся-ка, Фотий Иванович, я что сказать тебе должен. А ты, — сказал он Сиротину, — тут постой на обочине. И оружие лучше наготове держать, а то у нас неспокойно.
Они отошли порядочно далеко от машины, и Пуртов все молчал, как будто не зная, с чего начать.
— Куда ты меня тащишь? — спросил Кобрисов.
— Нет, куда ты притащился! — остановясь, заговорил Пуртов горячим полушепотом, будто кто-то мог подслушивать из кустов. — Зачем ты вернулся, Фотий Иванович, ведь убьют же тебя, неужели не понимаешь?