— Василь Васильич, здравствуй! Ты что ж без оркестра?
— Слава Богу, не разминулись. Пройдемся-ка, Фотий Иванович, я что сказать тебе должен. А ты, — сказал он Сиротину, — тут постой на обочине. И оружие лучше наготове держать, а то у нас неспокойно.
Они отошли порядочно далеко от машины, и Пуртов все молчал, как будто не зная, с чего начать.
— Куда ты меня тащишь? — спросил Кобрисов.
— Нет, куда ты притащился! — остановясь, заговорил Пуртов горячим полушепотом, будто кто-то мог подслушивать из кустов. — Зачем ты вернулся, Фотий Иванович, ведь убьют же тебя, неужели не понимаешь?
— Так на то и война, чтоб убивали. А вернулся я — Предславль брать, не меньше.
— Который уже ему обещан, Терещенке. Неужели он тебе его подарит? Неужели главный орден с груди сорвет и тебе нацепит? Пойми ты, все утряслось уже, успокоилось — и тут ты приехал… А ведь воевать надо, «жемчужину Украины» освобождать. Нет тебе места в армии. По крайней мере сейчас нет. Потом, может, и будет, подберут Терещенке армию, он легко с одной на другую переходит. Всегда я на твоей стороне был, а сейчас — прошу тебя, уезжай немедленно!..
— Нет места мне? В моей армии — нет?..
Он больше не мог говорить, обида и гнев душили его. Оставив Пуртова, он пошел к своей машине. Он прошел больше половины пути, когда загромыхало в лесу, все ближе и громче, и он понял, что это убивают его, и ускорил шаги. Он, заговоренный, спешил быть со своими людьми. Тогда бы все остались живы. Что-то случилось бы, но не смертельное. Не успел… В лицо, в грудь, в живот ударила горячая и твердая, как бревно, взрывная волна, изжелта-красный фонтан огня взлетел над маленьким «виллисом», и глаза ему ослепило, уши заткнуло непереносимым, убойным грохотом, а затылком и всей спиной ощутил он удар истерзанного асфальта…
…Какая острая, какая пугающая боль вдруг пронизала сердце! И как заломило в ключицах. Он едва поднялся к машине — и увидел вопрошающие лица жены и таксиста, выскочившего перевести его через дорогу. Все же он перешел сам и постарался выглядеть хорошо.
— Прими еще таблетку, — сказала жена.
Он подумал, что если возьмет, то этим испугает жену, и помотал головой:
— Еще первая действует.
Но когда поехали, его совсем развезло. Сидя один на заднем сиденье, он старался заговорить боль. Они к нему не оборачивались, и он мог откинуть голову и закрыть глаза. Но оказалось, шофер продолжал видеть его в своем зеркальце.
— А товарищ гвардии полковник что-то, я смотрю, заскучал…
И в этот миг крохотная фигурка возникла на том берегу, за понтонным мостом, по которому ехал генерал, сидя справа от Сиротина. Она приближалась, и он узнавал ее. Тяжелая сумка с крестом оттягивала ей плечо и сминала погон, и маленький браунинг «Лама» висел на поясе — его подарок, с которым тоже она не рассталась. Она была молода и стройна, она была прекрасна в своей выгоревшей, застиранной одежде фронтовой сестры, прекрасно было ее лицо, не тронутое временем, девически-мужественное, бесхитростное и доверчивое и выражавшее гордый вызов, — такое увидишь ли среди сегодняшних лиц? И она ждала его там, хотя не звала и не махала рукою, а просто стояла и смотрела на него. Но разве не она ему предсказывала, что дальше он не ступит ни шагу? «Я вижу, как ты лежишь на том берегу, сразу же за переправой, совсем без движения…» И он чувствовал разрывающую сердце тоску по ней и страх перед тем, что должно было с ним случиться. «Зачем я тебе, больной старик?» — спросил он ее, избегая назвать по имени, потому что где-то рядом была жена, которая остается жить и помнить об его измене. Она бы любую измену простила ему, но не эту, последнюю, с которой уходят насовсем. «Умирание — тоже наука, — подумалось ему отчетливо. — И к этому надо готовиться…»
А та все ждала его — терпеливо, но и властно, и требовательно, и он чувствовал себя виновным перед нею. Как будто кого-то он предал, обманул, не исполнил долг. «Я все исполню! — пообещал он ей, и показалось, она кивнула ему, поверила. — Я еду к тебе…» Изо всех сил он удерживал на устах ее имя, чтобы не прозвучало оно, и это удалось ему — и он почувствовал облегчение.
— Довезем, Майя Афанасьевна, не сомневайтесь! — услышал он голос шофера. — Не отдадим гвардии полковника!..
И кончилась переправа, и боль оставила его совсем — ибо он въезжал в расположение своей армии…
— Он не полковник, — сказала жена. — Он генерал-полковник.
Это были последние слова из мира внешнего, но изнутри, из глубины сознания, возникали голоса, очень похожие на его голос, как будто он разговаривал сам с собой. Так оно, верно, и было.
«Если мы умерли так, как мы умерли, значит, с нашей родиной ничего не поделаешь, ни хорошего, ни плохого». — «И значит, мы ничего своей смертью не изменили в ней?» — спрашивал другой голос. «Ничего мы не изменили, но изменились сами». А другой голос возражал: «Мы не изменились, мы умерли. Это все, что могли мы сделать для родины. И успокойся на этом». — «Одни умерли для того, чтобы изменились другие». — «Пожалуй, это случилось. Они изменились. Но не слишком капитально…» — «А со мной, со мной что произошло?» — «А ты разве не знаешь? Ты — умер». — «Но я, — спросил он, — по крайней мере умер счастливым человеком?»
Никто ему не отвечал, и он больше ни о чем не спрашивал, он перестал мыслить, дышать, быть.
…Хочется верить, однако, что в тот далекий час, въезжая в расположение своей армии, все они четверо были счастливы.
Был счастлив генерал Кобрисов — тем, что Мырятинский плацдарм оказался самым красивым — и недорогим — решением Предславльской операции, и красоту эту оценили даже те, кто попытался скинуть его с Тридцать восьмой. Сбитый с коня и ставший пешкою, он все же ступил на последнее поле, и пусть-ка попробуют не признать эту пешку ферзем! И сердце его было полно солдатской благодарности Верховному, который его замысел разгадал и понял, что Мырятин был ключом не к одному Предславлю, но ко всей Правобережной Украине. И если так хочет Верховный, чтобы Предславль был взят именно к 7-му ноября, ну что же, он сделает все возможное, чтоб так оно и было. В конце концов, всем необходим праздник. Он думал об этом, проезжая по переправе, трясясь по пустынной рокаде, залитой серебряно-голубым светом, и видя далекие синие подфарники машины, на которой выехали его встречать.
Был счастлив ординарец Шестериков, что не придется коротать век без генерала, еще столько всего впереди у них, одной войны года на полтора, а еще же будет в их жизни Апрелевка, воспоминания о днях боевых, о том, как встретились, это уж без конца! Ну, а погибнуть придется — так вместе же.
Был счастлив адъютант Донской, наблюдавший визуально все тернии генеральской судьбины и пожелавший себе, чтоб миновала его чаша сия. Преисполнясь мудрости, он так себя и спросил: «Ну зачем, зачем тебе, Андрей Николаевич, эта головная боль!» И все чаще прикидывал он на слух, и все больше нравилось ему слово «адъютант». Что-то в нем слышалось энергичное, красивое, молодое.
И был счастлив водитель Сиротин, освободясь от своих страхов, что с этим генералом он войну не вытянет. С последней «рогатки», где они заночевали, он сумел-таки дозвониться до Зоечки, он сообщил ей маршрут и время прибытия — и мог быть спокоен за всех четверых. Они уже не были песчинкой, затерянной в бурном водовороте, всемогущая тайная служба распростерла над ними спасительные крыла — и никакой озноб, ни предчувствие, ни мысль о снаряде, готовом покинуть ствол, не мучили его в ту минуту, когда подвыпивший комбат, выстраивая «параллельный веер», скомандовал наводить в правый срез Луны, и грустный наводчик, подкручивая маховики, ловя в перекрестье молодой месяц, приникал натруженной бровью к резиновому оглазью панорамы.
1996
Москва — Niedernhausen
Верный Руслан
История караульной собаки
Что вы сделали, господа!
М. Горький, «Варвары»
Всю ночь выло, качало со скрежетом фонари, звякало наружной щеколдой, а к утру улеглось, успокоилось — и пришёл хозяин. Он сидел на табурете, обхватив колено красной набрякшей рукой, и курил — ждал, когда Руслан доест похлёбку. Свой автомат хозяин принёс с собою и повесил на крюк в углу кабины — это значило, что предстоит служба, которой давно уже не было, а поэтому есть надлежало не торопясь, но и не мешкая.
А нынче ему досталась большая сахарная кость, так много обещавшая, что хотелось немедленно унести её в угол и затолкать в подстилку, чтобы уж потом разгрызть как следует — в темноте и в одиночестве. Но при хозяине он стеснялся тащить из кормушки, только содрал всё мясо на всякий случай — опыт говорил, что по возвращении может этой косточки и не оказаться. Бережно её передвигая носом, он вылакал навар и принялся сглатывать комья тёплого варева, роняя их и подхватывая, — как вдруг хозяин пошевелился и спросил нетерпеливо: