Кречет прошел в другое крыло здания, где помещались младшие классы. У них сейчас тоже самостоятельные занятия. Подошел к той комнате, где занималась Дебора, заглянул осторожно, чтоб не увидала учительница. Дебора сидела впереди, как всегда садился и Кречет – странные дети, пожалуй, даже пугающие, никто не знал, как с ними обращаться, разве только не спускать глаз… хоть этим их защитить от здоровой ребячьей грубости остальных учеников. Дебора что-то чиркала в записной книжке. Книжка повернута под каким-то немыслимым углом: у Деборы странный, вычурный почерк, с наклоном далеко влево. Кречет смотрел и наслаждался: как хорошо, что она сидит почти у самой двери и не видит его, ничего не подозревает, не чувствует на себе его взгляда. Только лучше бы сидела попрямей, не горбилась так над партой. Сядь прямо, Дебора. Сядь прямо. Но, разумеется, он и сам всегда так сидит – словно хочет прижаться к парте, к раскрытым книгам, стать к ним ближе, продвинуться еще немного вперед. Минувшей весной Дебора болела плевритом, несколько недель не ходила в школу.
Кречета внезапно охватило тогда странное, почти собственническое чувство: словно оттого, что она должна сидеть дома с уродиной мамашей и мямлей отцом, ей уже не опасны всякие «искушения», и теперь она станет ему по-настоящему близка – родная душа. Вид у этой девочки такой, точно она вообще не бывает и не будет здоровой. Кожа чистая, бледная, но в этой бледности какой-то зеленоватый оттенок. Глаза большие – пожалуй, уж слишком большие, слишком пристально смотрят. От сосредоточенности маленький рот плотно сжат; у других рты вялые, приоткрытые, как будто с них еще не сползла ленивая усмешка… Кречет сунул ноготь большого пальца в щель между неплотно поставленными нижними зубами и несколько секунд водил им вверх-вниз, а сам все смотрел на двоюродную сестренку. Она ему только двоюродная, так что ее можно и полюбить. Из всех Ревиров и всех семей, с которыми Ревиры породнились благодаря женитьбам и замужествам, одна только Дебора ему нравится, хоть она и равнодушна к его дружбе.
Она в синем шерстяном джемпере, на нем нашит карман – серый фетровый котенок. До чего красиво – кажется, Кречет сроду ничего подобного не видел!
Но в библиотеку он вернулся угнетенный. Он вошел, и самый воздух будто засосал его, глаза поднялись, равнодушно его оглядели и скользнули прочь – хитрые взрослые глаза девчонок, которые отсиживают урок за уроком, дожидаясь последнего звонка, отсиживают в школе год за годом, дожидаясь, когда наконец можно будет выйти замуж. Он прошел мимо Лоретты, она уставилась на него в упор; Кречет приспустил веки, ответил хмурым, презрительным взглядом. И вот он снова на своем месте. Опять потер ладонями глаза, не хотелось приниматься за отложенные задачи. Зачем он здесь, что ему здесь делать? Кое-где, там, куда не достают ничьи ноги, старые полы глянцево блестят; щели меж досками, кажется, день ото дня становятся шире. Черные щели, если в такую провалится карандаш или насекомое, их уж больше не увидишь. На минуту выглянуло солнце. Кречет скомкал листок бумаги, бросил на пол, в лужицу солнечного света.
Внезапно его как ударило: хватит читать! Хватит думать! Если бы уйти в мысли о Деборе, о Лоретте, о скомканной бумажке, такой ослепительно белой и чистой на фоне истертых досок… вот тогда он будет в безопасности. Откуда это, что вдруг на него нашло? Кречет поднял глаза: сколько полок с книгами, которых он еще не прочел, а за ними мерещатся еще и еще полки – та библиотека в Гамильтоне, несчетное множество книг, ему вовек их не одолеть, все, что в них скрыто, навсегда останется для него тайной… Он похолодел от ужаса. На все это у него не хватит времени, а если не переделаешь всего, какой толк делать хоть что-нибудь? Нельзя поступать в колледж: слишком страшно уехать из родных мест, оставить все, что уже завоевал, ведь он завоевал отца. Страшно и самому забыть странную власть, которой его околдовал мир Ревира, огромные просторы, акры и акры земли, отмеченные этим именем, точно колдовским заклятием… вдруг он забудет все, чему научился, все, для чего родился на свет, – что тогда? От непонятного, нестерпимого страха засосало под ложечкой. Если и дальше вот так читать, читать, мозг не выдержит, лопнет, но, если отказаться от книг, если все это отбросить, никогда не научишься тому, чему научиться необходимо… Ведь знания дают то, что ему нужнее всего: силу. Все нутро у него ноет и томится по силе, точно голодный желудок по еде… Два противоречивых стремления раздирали его, все мышцы напряглись, как перед дракой. Что-то трепетало в мозгу, он прикусил мякоть большого пальца возле ногтя – крепче, крепче, до крови.
Перед глазами тянулись книги, сплошная стена книг. Потом на их фоне всплыли знакомые головы и лица одноклассников. Они-то не сходят с ума. Да разве кто сойдет с ума, если не захочет? Нет, ему ничто не грозит. Он не помешается. Девчонка рядом с Лореттой, ее зовут Шейрон Корниш, дернула молнию на красном кожаном пенале, вытащила что-то… губную помаду. Намазала губы розовым. Лоретта скосила глаза, за поднятой рукой подружки перехватила взгляд Кречета, и оба они улыбнулись коротко, удивленно, не заранее обдуманной улыбкой, а невольной, какая застает тебя врасплох. Кречету разом полегчало. Если она улыбается ему и, еще того лучше, если он улыбается ей, так, уж наверно, ему ничто не грозит? Читать и думать опасно, от этого все становится чересчур серьезным, значительным. А в жизни все проще: встречаешь новые лица, улыбаешься и встречаешь улыбки других, учишь уроки, решаешь загатки. Только и всего. И в том мире, где живет отец, происходит в точности то же самое, только масштабы побольше. Когда отец решает задачу, он еще сильнее подчиняет себе людей, а когда Кречет решает задачу из книги, он подчиняет себе только эту книгу. Но все-таки это уже начало.
После звонка Лоретта мешкала над своими книгами, пока Кречет на пути к выходу не поравнялся с ней. Тут она вскинула подведенные глаза и приготовилась улыбнуться.
– Ты не любишь охотиться, Кристофер?
– Нет.
– И правильно, – сказала Лоретта. – Я тоже не люблю.
Они поглядели друг на друга. Кречета захлестнуло волнение: а ведь она хорошенькая, Дебора никогда такая не будет; эта законченная, бьющая в глаза миловидность старательно сработана, тронешь пальцем – и сотрешь ее или по крайней мере смажешь. А все равно она хорошенькая. Рукава красного свитера аккуратно подвернуты, получается словно бы и скромно, и притом ослепительно: открытые очень белые руки в золотых веснушках. Кречет протянул руку, пальцем потрогал поддельную золотую застежку Лореттиной сумочки. Очень притягивают и запах ее духов, и эта притворная, вызывающая скромность, но все равно эта девчонка ему ни к чему…
Несколько дней спустя он зашел в ресторанчик через дорогу купить сигарет. Он уже начал курить – надо же чем-нибудь занять руки, – но никогда не курил дома. Кларе это наверняка безразлично, а Ревир бы, пожалуй, и не заметил, но все равно, пускай лучше не знают. Наверно, он меняется, становится взрослым, но надо как можно дольше держать это в секрете.
В этот ресторанчик забегают перекусить ребята, совсем не похожие на тех, кто смирно остается в четырех стенах школьного буфета, где вечно пахнет молоком: эти не обязательно старше, но шумливей, уверенней в себе. Приятно с улицы, где тебя осыпали снежинки, шагнуть в эту прокуренную тесноту. Нехитрое пневматическое устройство над головой зашипело и стало затворять дверь до того медленно, что у Кречета дернулась было рука – захлопнуть ее за собой. Несколько ребят из старших классов столпились и галдят у стойки, во всех кабинках тоже народу полно. Топот и шарканье ног, крики, хохот, слитная, безымянная, беспечная толпа – так никогда не бывает в школе, там про каждого знают, кто он и откуда, каждый чувствует на себе учительский глаз; и еще тут гремит радиола, заполняет популярными песенками любой провал в разговоре и в мыслях. Кречет подошел к стойке, спросил пачку сигарет – все равно каких. И смутился, сразу стало сиротливо, неуютно: вот сейчас ребята из его класса, великовозрастные нахалы, которые в этой забегаловке, уж конечно, чувствуют себя как рыба в воде, обернутся и уставятся с презрением… Но никто и не взглянул.
Он повернулся и, разрывая целлофановую обертку, обвел глазами ряд кабинок. И лица, и даже затылки знакомые – и все-таки чужие. А ведь всегда считалось, что он столько знает, даже помимо своей воли, – неужели же в действительности он знает так мало? Он ни на минуту не забывал, что вокруг однокашники, но никогда всерьез о них не задумывался. Даже раньше, в захудалой начальной школе, мальчишки, которые его мучили, оставались где-то на самом краю его жизни: настоящая жизнь была дома. В школе все – просто случайные попутчики, но цели у них разные, и в конце их дороги разойдутся: он пойдет своим путем, а все остальные – своим. У Кречета не было к ним ненависти, он слишком мало о них думал. Мысли были заняты другим: надо было удержать в голове все семейство Ревиров – тут и дяди, и тетки, двоюродные братья и сестры, новорожденные младенцы, молодые жены, предания о старшем поколении, о тех, кто совсем уже одряхлел, или прикован недугами к постели, или умер… надо было помнить все про отца, и про отцова отца тоже, и все ошеломляющие застольные рассказы про неслыханные успехи в делах, которые вроде и законны, однако же самую малость припахивают беззаконием, а потому слушатели восторженно ахают и изумляются. Да еще земля – столько земли, перекопанной, обихоженной, обращенной в сад, где все устроено так сложно и хитро, что целую жизнь потратишь, пока во всем этом разберешься… А одноклассники… что ж, у них свой тесный водоворотец, кто-то с кем-то дружит, кто-то с кем-то враждует – и только. Едва Кречет поступил в восьмой класс тинтернской школы, он понял: тут есть некое ядро, хоть и не очень определенное, – компания мальчишек и девчонок, которая правит безраздельно и самовластно. Но вся их власть только в том, станут с тобой дружить или нет, включат в компанию или отвергнут, а это ему все равно. Ему все равно. Ничуть они ему не интересны, хоть он за годы поневоле наслушался рассказов про их похождения по вечерам после занятий, по субботам и воскресеньям, про вечеринки, загородные прогулки, про бешеные ночные гонки на шоссе, а когда все стали постарше – и про их сердечные дела, романтические союзы и распри, которые означают, что это народ уже взрослый и непонятный. Да, пожалуй, все они чересчур пестро одеваются, чересчур громко говорят, и это так же скучно и пошло, как ненавистная им всем школа… и, однако, есть в этих ребятах что-то такое, чем он против воли восхищается, – быть может, их слепота? Или самодовольство?