Справ у вас Кастель, поднимающаяся из глубокой долины, но Кастель не зеленая, а закованная с пяток до макушки с трахитовую броню; с левой — зеленые предгорья Аю-дага, и в рамке этих двух гор, в какой-то особенно далекой глубине, какою-то особенно чарующей синевою колышется безмерное море.
Все дело в сопоставлении отвесной горной крутизны с удивительною глубиною, на которой видно отсюда море, поверх макушек лесистого ущелья. Вы спускаетесь к этому зовущему вас морю тенистыми лесными дорогами, по карнизам сырых ущелий. Сколько этажей в этом спуске — трудно запомнить.
Я уже говорил, как обманывает неопытного человека горное странствование.
Десятки раз вы тщетно надеетесь, что сейчас будете на песку морском, и десятки раз горько убеждаетесь, что под вами еще целые этажи гор, которые нужно перещупать вершок за вершком собственными подошвами.
Кажется, протянул руку, и там; а смотришь, прошел битых два часа. Точно также обманчивы и расстояния горизонтальные.
Никак не хочешь верить, чтобы до горы, которую едва не ощупываешь пальцами, и на которой вам ясен каждый куст, было так далеко.
А между вами и ею несколько сел, много больших имений, даже полей и лесов. Ясно, что не пройдешь скоро.
Впрочем, самый нетерпеливый человек не имел бы повода претендовать на расстояние, путешествуя по этим диким горным садам. Здесь уже много юга, много нового и необыкновенного для жителя севера.
Незнакомые породы дерев, незнакомая сила растительности. Особенно интересны и хороши лианы. Здесь два сорта лиан: дикий виноград и ломонос или клематис. Клематис — владыка и краса здешних лесов.
Он охватывает вас своим нежным запахом, как только нога ваша вступает под сени леса… Он заставляет цвести для вас густыми белыми цветами и дуб, и ясень, и грушу, которые давно уже отцвели… За всех цветет и пахнет, и зеленеет он сам. Вы его не отличите от деревьев, которые он одевает своими цепкими плетями; он взбирается на самые высокие вершины великанов и наряжает их, как молодых на свадьбу; его белые кисти ползут по стволу и свешиваются с веток обильными и пахучими гирляндами; они цветущим мостом и кудрявыми цепями перекидываются с одного дерева на другое, заполняя целые чаши.
О не думайте, чтобы легко было отделаться от нежных объятий этого цветущего красавца; не доверяйте мнимой воздушности его гирлянд… Он ползет от земли такими упругими и толстыми канатами, которые крепче любого ствола. На старом дубе можно найти десятки этих змеевидных тяжей, уже одеревеневших, но крепко натянутых; их можно принять за воздушные корни. Они свиты внутри из бесчисленного множества тягучих волокон и закручены как жгуты. Обыкновенная толщина их в ружейное дуло, но попадаются и толще.
Канаты дикого винограда еще крепче и доходят до толщины руки. Из дикого винограда приготовляют здесь красивые и крепкие палки, от тоненькой тросточки до самой массивной дубины; свежий ствол гнется в рукоятке довольно легко, но через несколько времени твердеет и делается несокрушимым.
В каменных местах вы найдете еще плющ, он самым невинным образом устилает своею живописною зеленью углы и впадины камней.
Еще один признак юга, признак гористого и сухого юга, это — цикада…
Слыхали ли вы когда звон цикады, читатель? Если не слыхали, то не поймете меня. Вам кажется сначала, что в лесу зачирикало бесчисленное множество птичек; весь воздух наполняется зычным и жестким криком; он несется с вершины деревьев и рассыпается кругом, как барабанная дробь. Это продолжается не полчаса, не час, даже не два часа, это продолжается десять, двенадцать часов сряду и более…
Как только солнце пригреет землю, цикада затрещала… Но юбилей ее — это полдень.
Кажется, каждый сучок, каждый листочек надрывается от крику; вы оглушены этими мириадами жестяных бубенчиков, назойливо болтающих вам в уши свою однообразную ноту; так дружно и так настойчиво горланят, по временам, разве только лягушки, и то если им очень уже привольно в их болоте.
Трудно верить, чтобы этот оглушительный треск производило насекомое. Я долго ухитрялся, как бы увидеть цикаду: она обыкновенно садится на верхних сучьях и чаще всего на сухих; а на сухом суке трудно разглядеть серую одежду цикады. Однако мне удалось видеть их, так сказать, на месте преступления. Глазастая, с четырехугольною головою, цикада сидела, пристыв плотно к засохшей веточке, которой кора совершенно не отличалась от окраски насекомого; прозрачные, длинные крылья были неподвижно вытянуты, а брюшко быстро колебалось вниз и вверх, кажется, ударяя о крылья.
Когда мы согнали цикаду, она полетела с особенно резким криком и заколотила в свой барабан на ближайшем дереве. Мне показалось даже, что пари приближении человека музыка значительно усиливается, словно лесной оркестр играет нам туши. Скоро привыкаешь к этому треску, и перестаешь замечать его, как мельник перестает замечать вечный шум своего колеса.
Однако, как ни ново, как ни очаровательно было кругом, жара и камень измучили нас. Становилось просто невтерпеж; лес не мог защитить от палящих лучей, лившихся отовсюду: сверху — с неба, снизу — из камней дороги, сбоку — с утесов горы.
Скоро забыли любоваться яркими теребинтами и другими невиданными породами дерев, забыли рвать цветы и оглядываться на каждое ущелье, открывавшееся на пути. Громче всех желаний вопило одно — напиться и укрыться в тень; вожатый нашей компании вел теперь нас в избушку афонского старца, который живет с этой стороны Кастели, среди лесов, прямо над морем. Кушников, владетель Кастели, уступил свое имение во временное владение афонскому монастырю, и монастырь прислал этого старца управлять лесами и камнями Кастели.
Мы не скоро добрались до избушки, однако добрались-таки. Виноградники выдали ее прежде всего; выдали потом стожки сена и пирамидальные тополи, окружающие усадебку. Среди редкого леса открылся мирный, уютный скит инока.
Длинная татарская изба, прислоненная, по обычаю, задом к горе, с плоскою крышею, на которой было навалено целое хозяйство, с открытой, самодельной галерейкой вокруг всей избы, под которою стояло, лежало и висело столько же разных потребностей хозяйства, сколько на крыше; крошечный сарайчик с погребком, крошечный огород, крошечная пасека в деревьях усадьбы, да невинный ленивый пес, неизвестно за что привязанный на цепь, — вот и весь скит… Тут так же тихо, как и на темени Кастели…
Тонкие, стройные тополи неподвижно вырезаются на глубокой синеве неба; ярко белеет в зелени безмолвная, освещенная солнцем изба; листья, травы не шевельнутся; ни петуха, ни воробья, ничьего голоса, ничьего шага, словно вымерло все; даже собака лежит в конуре, не подавая признаком жизни.
Над крышей избы, так, кажется, близко поднимается крутым шатром каменная Кастель; из нее льется безмолвие и неподвижность на всю окрестность…
Впереди, глубоко у ног, море. Оно струится синею рябью, но так же бесшумно, как и все кругом.
Нельзя представить себе более характерного жилища отшельника. Мы молча вошли во дворик, густо заросший высокой травой; змея, гревшаяся на солнце, испуганно зашумела травой, спасаясь в ней от давно неслыханного ею движении и звука.
Обошли хату — никого; приотворили дверь, заглянули — никого. А все здесь под рукой; бери, кто хочет: на галерее и постель, и вино, в открытой комнате образа.
Видно, Петр Афонский сторожит эту доверчивую пустыньку.
На многократные воззвания наши появился, наконец, мужчина лет 60, в монашеском ватошном подряснике, подпоясанном широким кожаным поясом, и в высокой войлочной шапке. Он был заспан и весь в сене; наш крик поднял его с прохладного ложа в стоге свежего сена, окруженного деревьями… Несмотря на эту прохладу, он был красен и мокр, как московский купчик, по выходе из бани.
Удивляюсь, почему монаху необходима такая тяжелая, жаркая одежда, и какое устранение греха заключается в этой обязанности вечной нечистоты?
Старик принял нас вежливо, но сонно; ввел в комнату, усадил, старался побеседовать, насколько позволяли ему слипающиеся глаза и расслабление всех членов от солнечного зноя. Келейка его была убрана аккуратно, хозяйственно и обильно. Много икон в хороших окладах, много лампадок, налойчики, изрядное собрание духовных книг огромного формата, опрятно расставленных в шкафчик, на гвоздике рясы и шляпы, в углу несколько посохов, кадило.
Задняя часть комнаты была превращена в мастерскую; тут висели и лежали всевозможные столярные и плотничьи инструменты. Старик делал все сам и, по-видимому, имел домовитую жилку. Сам варил себе кушать, сам делал вино, копался в винограднике. Впрочем, он был русский человек, и потому, несмотря на иконы и налои, от него порядочно несло водочкой.
Первый его вопрос нам был: "Не хотите ли, господа, винца?" Он очень удивился, когда мы, вместо вина, пожелали воды, однако ничего не сказал и принес воды.