С Масады мы спускались по западному склону, и спуск этот занял четыре часа. На автобусной остановке мы обнаружили, что у нас дрожат колени, а количество выпитой залпом минеральной воды превысило два литра.
По воспоминаниям о том путешествии было написано стихотворение в прозе:
Берег Мертвого моря. Мы спускаемся к югу и взбираемся на заветный пригорок, где искрящийся столб: жена Лота. Во сне говорит рабби Беньямин: «Хотя протекающие мимо стада и облизывают этот столб, но соль вновь нарастает до прежней формы». Я встаю на четвереньки, и язык мой немеет ослепительной белизной, прощеньем… И вот пробуждение. Ржавый баркас. На палубе мне надевают колпак водолаза. Поднимают лебедкой за шиворот и спускают за борт — в плавку соляных копей. Я шагаю по дну. Но на середине настает дыхание яви.
Явь настала, и вновь морозная тьма залила лобовое стекло и заелозили, сметая встречный снег, дворники, но внутренне я уже был в безопасности, ибо сильный солнечный свет, захваченный с вершины Масады, вспыхнул во мне с новой силой.
Один из светлых опытов юности в понимании: для счастья нужно мало; другое дело — природа этого малого непредсказуема, как откровение. Теперь, когда жизнь на середине и «хоть в дату втыкай циркуль», можно с уверенностью утверждать, что самым счастливым был первый месяц моего двадцатилетия, проведенный в сторожевом шалаше на окраине Реховота, где я присматривал за созревающими апельсинами. Пардес мой — апельсиновая роща — занимала два десятка гектар на склоне холма, подпиравшего город с востока. С вершины, где стояла обрушенная усадьба, выстроенная в 1920-х годах, открывался вид на лиловые волны садов: они перекатывали через горизонт, увлекая в прозрачность взор и надолго оставляя в состоянии таинственного счастья.
Попал я в сторожа замечательным образом. На пляже Нес-Циона, где главным развлечением было вскарабкаться на громоздившийся на мели ржавый танкер с прекрасным граффити на корме «Moby Dick», я познакомился с крепким парнем, уже лысым в его двадцать пять, крепкой шеей и толстой золотой цепью на ней. Мы почти одновременно оба забрались на Moby, и тут Павлу стало ясно, что. спуститься обратно он не умеет. Пришлось убеждать его в том, что, зажмурившись, прыгнуть «солдатиком» в море — лучший способ выйти из положения. Родом он был из Риги, где уже преуспел в коммерции. Совершив алию, он рассчитывал развить свой успех. В тот же вечер в рыбном ресторанчике Павел поведал о своем плане. В Риге у него есть знакомый управляющий птицефабрикой. Главное для птицефабрики — непрерывные поставки несушек. Яйца, из которых вылупляются именно несушки, а не холостые куры или петухи, — особенный стратегический товар. План был в том, чтобы отправиться по специализированным кибуцам и договориться о цене на золотые яйца. Проблемой Павла было то, что он не знал никакого иного языка, кроме русского. Но я ему был нужен не столько как толмач, сколько ради солидности: ибо я знал только английский и вид у меня тогда был довольно субтильный, как раз подходящий для секретаря, без цепи на дубу хотя бы.
Однако израильские птицеводы оказались не лыком шиты, подходящей закупочной цены нам получить не удалось, и скоро Павел переключился на иной бизнес. Мы стали ездить по модельным агентствам Тель-Авива, и я переводил низкорослым волосатым мужичкам, что Павел хотел бы спонсировать приезд итальянских моделей — оплатить проживание в отеле в течение недели, съемки и работу агентства по организации показов и фотосессий. Взамен Павел требовал долю в рекламных контрактах. Сутенёристые мужички — из тех, что способны пожирать женщин глазами дотла в любое время суток и в любой период своей жизни, не очень понимали, чего именно Павел хочет, но ситуация, в которой им кто-то предлагает денег, завораживала их. В ответ на наши пропозиции они просили просто передать им деньги, «а там как-нибудь сочтемся».
Таким образом, после двух этих фиаско, Павел решил со мной расплатиться и сделал это следующим образом. В один из осенних дней я обнаружил себя с Павлом в парке Вейцмановского института. Мы шли на встречу с его двоюродным братом, который работал в Лаборатории Солнца — занимался важной для Израиля темой: добычей энергии из солнечных лучей. Заблудиться мы не могли, потому что держали путь на сгусток солнечного света — на такой объемный солнечный зайчик размером с автомобиль, который был сформирован гигантским гиперболоидом, собранным из огромных зеркал. Сгусток света в небе вы глядел фантастически, и мне показалось, что скоро должно произойти что-то необыкновенное.
Брат Павла вот-вот должен был жениться, и для этого ему было нужно отправиться в путешествие на Кипр. Он договорился со своим научным руководителем об отпуске, но на подработке заменить его было некому. Ради свободных денег он дежурил по ночам сторожем на апельсиновой плантации. Павел вызвался ему подыскать сменщика, и выбор пал на меня, потому что других лопухов в его окружении не было. Но жизнь в пардесе явно обещала быть лучше, чем поиски золотых яиц и гипотетическая реклама шампуня. И через неделю я с десятком книг и тетрадей переехал в апельсиновый сад.
Мне не забыть тех десяти дней, что я провел под сенью густых крон, полных глянцевитых листьев и наполненных светом плодов. Сторожить урожай было почти не от кого, так что у меня и старой лохматой собаки Лизы свободного времени было предостаточно. Утром я обходил свои владения, после кормил собаку овсянкой и шел в кафе завтракать. Вечером я снова обходил свою плантацию, замечая, как насыщается цвет апельсинов на закате. Я поднимался на склон холма к обрушенной усадьбе и садился на камень наблюдать за дроздами. Я был очарован этими пронзительно орущими пернатыми. Иссиня-черное оперенье, ярко-желтый клюв и необыкновенная подвижность, с какой они перелетали понизу от куста к кусту, ссорились, мирились, общались, кормились, обучали птенцов, слабых и бестолковых, летать, — все это производило впечатление театра. Дрозды привыкли ко мне и совершенно не стеснялись, пока я поглядывал на симфонический закат и читал на гаснущих страницах Шестова, Бубера, блаженного Августина, «К Урании», учил итальянский странным способом: по параллельному переводу «Божественной комедии», написанной на староитальянском, но тогда для меня это не имело никакого значения. Хаотичность поведения младенца — лучший способ познать мир. И потому столь эффективно неоформленное ни одной из методологий изучение иностранного языка. Правда, этот способ не без минусов. В результате моего более позднего штурма английского с помощью составления четырех сотен страниц подстрочника эпической поэмы Дерека Уолкотта «Омерос» я заговорил на очень странном языке с обилием фигур карибского диалекта.
Тогда на окраине Реховота, погруженный в пардес, среди прочего я читал «Дар» Набокова. Этот роман — единственная у меня любимая книга этого писателя; благодаря «Дару» я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. В один из вечеров, когда под ногами привычно сновали дрозды, я у Набокова прочел следующее: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое пело радио, а над крышей его павильона выделялись на голубизне неба желтые буквы стойком — название автомобильной фирмы, — причем на второй букве, на „А“ (а жаль, что не на первой, на „Д“, — получилась бы заставка), сидел живой дрозд, черный, с желтым — из экономии — клювом, и пел громче, чем радио».
В юности подобные совпадения не были чем-то чрезвычайным, поскольку становящемуся еще сознанию в принципе трудно отличить действительность от внутреннего мира. Детское сознание мифическое, в нем каждый объект обладает именем собственным, и изгнание из рая детства как раз и связано с тем, что познание разрушает целостность внешнего и внутреннего, награждает сознание проклятием: отныне различать знак и означаемое… И вот этот дрозд — певческий талисман английской поэзии, восседавший на бензоколонке, когда Чердынцев нагим вышагивал по Берлину, потом обнаружился в орнитологическом справочнике: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года, одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине…»
А еще в моей роще обитала черепаха, средиземноморская, размером с саквояж. Впервые я обнаружил ее по звуку: она сонно чавкала паданками. Медленность черепахи меня завораживала, она казалась похожей на меня — абсолютно счастливым существом, застывающим понемногу в райском янтаре пардеса, полного закатов и восходов… Я прозвал черепаху Дантом и однажды не стерпел и каллиграфически выцарапал перочинным ножом на ее панцире:
Nel mezzo del cammin di nostra vita
mi ritrovai per una selva oscura,