– Успокойтесь. Да, я знаю, что вы хотели бы исправить свою ошибку. Именно поэтому я ничего не сказал князю. Но просто подкинуть диадему не получится – полиция перерыла здесь все.
Я задумался. Насчет самой девушки я не волновался ничуть. Пережив такое потрясение, больше она не притронется к чужому. Но вот куда деть диадему? Подкинуть ее означало утвердить князя в мысли, что вор все же в доме.
И я придумал.
– Отдайте мне диадему, – сказал я, – и ложитесь спать. Завтра потерю обнаружат.
Горничная поспешно достала драгоценность и передала ее мне. На девичьи щеки даже румянец вернулся – избавилась!
Мы разошлись, и я направился в Зеленую гостиную, где стояло чучело медведя – этих чучел хватало в замке, князь был завзятым охотником.
Положив диадему в открытую пасть чучела, я еще полчаса «шарился» по замку, собирая, как та сорока, блестящие вещички: серебряные ложечки, золоченное ситечко. В курительной кто-то оставил мундштук из серебра, я и его «реквизировал».
Все собранное мною добро отправилось чучелу в пасть.
Зачем?
Слуги просветили меня насчет всех, кто проживал в замке. Среди них обнаружился слабоумный Адам, сын княжеского камердинера. Князь всегда привечал убогого, поскольку был истинным христианином и творил добро не напоказ.
Вот я и решил представить кражу как невинную забаву слабоумного. Может показаться, что я совершил мелкую подлость, но, на мой взгляд, это то же самое, что подставить кота.
С дурачка какой спрос? Адам был добрым и добродушным существом, к нему поневоле испытываешь жалость, ибо человек, лишенный разума, не знал ни любви, ни всех наших радостей. Правда, и горестей он не ведал тоже…
В общем, утром я нашел Чарторыйского и пригласил в Зеленую гостиную, торжественно указав на чучело медведя.
– Нашел, – сказал я, и выгреб «сокровища».
– Неужели это Адась?[22] – обрадовался князь.
Я молча кивнул.
– Как я рад! – воскликнул Чарторыйский. – Как я рад, что в моем доме нет воров! Спасибо, пан Мессинг, вы вернули мне доверие к моим людям!
Князь щедро наградил меня, но, если честно, мне было гораздо приятнее знать, что девушка, поддавшаяся искушению, избегла позора. И столь же позорной смерти. Это греет душу.
Я ничего не сказал Чарторыйскому насчет того, что пани Марии не стоило бы оставлять без присмотра, на виду, столь великие драгоценности, как диадема.
Даже на меня, человека, в общем-то, равнодушного к ювелирным изделиям, подействовал блеск бриллиантов – он завораживал, он звал к обладанию. Чему удивляться?
Натура человеческая слаба, а бриллианты – это воплощение «красивой жизни». Просто у таких людей, как князь, воспитанных, ощущающих долг дворянина, иное отношение к богатству.
Оно привычно для них, роскошь – часть их жизни. Показательна сама реакция Чарторыйского: он тревожился вовсе не из-за того, что пропала ценная вещь, стоившая немалых денег. Его беспокоила утрата доверия к своим людям.
А искушение испытывал каждый, наверное. И я однажды позарился на пару злотых в отцовском кармане. Отец тогда выпорол меня, приговаривая: «Не тебя бью, дурь из тебя выбиваю!»
Уж не знаю, помог ли его ремень, чтобы я усвоил заповедь «Не укради», но я руководствуюсь ею. А вот с братцем моим, Берлом, вышло иначе.
Его тоже лупили, но не помогло – Берл сбежал из дому, как и я в свое время, и подался в Краков, где связался с шайкой пройдох, которые подделывали документы.
А надо сказать, что Берл, в отличие от меня, умел хорошо рисовать, а почерк его был настолько совершенен, что наш меламед[23] реб Айзик утверждал, что мой брат непременно станет сойфером[24].
Краков же не зря считался столицей воров и проходимцев. Поговорка даже есть такая: «Если тебя поцеловал краковянин, пересчитай свои зубы».
Берла, рукастого, но доверчивого и простодушного, мигом взяли в оборот. Отцу брат писал, что занялся коммерцией, устроился, дескать, агентом к оптовику. Мне он врал то же самое при встрече, вот только меня обмануть сложно.
Агент у торговца оптом – человек пройдошливый и бойкий, а Берл – тот еще тугодум и молчун. Настоящий медведь был мой брат, имя шло ему, как румянец невесте[25].
«Смотри, Берл, – говорил я брату, – плохая дорога не доведет тебя до добра. Бросай это дело. Если хочешь, то бросай прямо сейчас и поезжай со мной в Варшаву. Там я подыщу тебе какое-нибудь приличное занятие».
«Мне нравится мое нынешнее занятие, – отвечал мой глупый брат. – Я работаю два часа в день, а остальное время наслаждаюсь жизнью. Дело наше поставлено на широкую ногу, в полиции есть свои люди, бояться нам некого».
Помню, подумал тогда: «Эх, пропала моя корова вместе с привязью!»[26] Я даже хотел внушить брату, чтобы он следовал за мной, но вовремя одумался. Не могу же я повсюду таскать Берла за собой! И не превращать же его в неразумного, лишенного воли, собственных желаний и понимания?
«Посмотри на меня, Берл, – сказал я тогда. – Я тоже работаю два часа в день, но я не нарушаю закон. Я не прошу тебя вернуться в поденщики к отцу. На свете много чистых занятий, найдется дело и для тебя. Ты можешь открыть граверную мастерскую…»
«Граверную мастерскую! – передразнил меня Берл. – Хорошее занятие! Открою граверную мастерскую, стану сидеть в ней от рассвета до заката и брать по грошу за букву! Нет уж, это не по мне!»
Поговорили, так сказать. И расстались.
Редко, но я получал от Берла письма – коротенькие записки, в которых говорилось одно и то же, словно под копирку, зато замечательным каллиграфическим почерком: «Здравствуй, Велвел, у меня все хорошо, о женитьбе пока не подумываю. Как твои дела?»
Я отвечал в том смысле, что жениться тоже не собираюсь, у меня и так все хорошо. Больше я ни разу не заговаривал с Берлом о его предосудительной «работе», поскольку это было совершенно бесполезно – брат был такой же упрямый, как и я сам.
Все, что я мог, – это молиться и желать, чтобы у брата все было хорошо на самом деле.
И вот однажды, будучи на гастролях в Будапеште, я узнал из газет, что в Кракове разоблачили крупную шайку аферистов.
Я тут же бросился на вокзал. Леон буквально рассвирепел тогда, но я успокоил его, сказав, что неустойку за отмененные выступления оплачу из своего кармана.
Импресарио мигом успокоился и отправился в Краков со мною вместе. Я этому не препятствовал: Леон был человеком со связями, это могло пригодиться.
А в Кракове все было очень и очень плохо – Берл уже сидел в тюрьме. Встретившись с ним, я увидел, насколько он напуган. Вся наносная спесь слетела с него как шелуха.
Чего я только не делал – и взятки давал, и к полицейским чинам обращался, внушая им мысль о невиновности брата.
Да, да, да! Я нарушал закон, но как еще было вытащить Берла на свободу? Разве мог я оставить его за решеткой? Нет, нет и нет.
Я совершенно измучился, но мне все-таки удалось вызволить брата. Чтобы не нервировать Фемиду, Берл уехал за границу и года полтора прожил в Риге. Потом он вернулся в Польшу и поселился в Варшаве.
Брат стал работать в живописной мастерской, женился на дочери хозяина, стал примерным семьянином.
Последний раз я бывал у него в гостях этим летом. Дома у Берла очень хорошо, спокойно, радостно даже.
Берл очень мало пил, разве что бокал вина по субботам[27], но любил притворяться пьяным, лишь бы другие веселились. Он пел и плясал, то и дело что-нибудь роняя, как истинный медведь, но жена никогда не ругалась на него – за то, что Берл стал на путь истинный, Всевышний наградил его любящей женой и милыми детьми.
И мне порой бывает очень приятно от того, что я помог своему брату обрести счастье.
Далее в дневниках В. Мессинга зияет пробел в несколько лет. Несколько страниц занято подсчетами, вроде «костюм за столько-то злотых», «поездка в Вену – столько-то, проживание – столько-то, за концерт – столько-то». Имеется запись «Леон – жулик», выполненная разным почерком в столбик[28].
5 апреля 1936 года, Берлин
Тучи сгущались. Затасканное сравнение, но оно вполне подходит к атмосфере этих дней.
Да, небо было ясным, но тревога и страх, разлитые в воздухе, ощущались мной остро. Те невнятные образы, что были мне явлены шестнадцать лет назад, ныне обретали все более и более четкие очертания.
Когда к власти пришел Гитлер, я видел на берлинских штрассе толпы ликующих немцев. Фюрер проезжал, стоя в кабриолете, а к нему тянулись тысячи и тысячи рук, вытянутых в нацистском приветствии. Волны обожания так и окатывали Адольфа – он улыбался и небрежно задирал руку в ответ.
И лишь я один знал тогда, что начнется через каких-то шесть лет. Но, даже скажи я тогда правду о будущей войне, кто бы прислушался к моим словам? Они потонули бы в реве одураченных толп.
Да и одураченных ли? Разве Гитлер обманывал немецкий народ? Разве он клялся жить в мире со всеми?