"Пусть, пока вы живы, никто не увидит этого места на руке вашей", – сказал он и исчез. Пока я говорила с ним, я была спокойна, но, когда он исчез, мной овладели сильное волнение и страх; на лбу выступил холодный пот. И я опять старалась разбудить мужа, но напрасно. Я расплакалась; слезы облегчили меня, и я крепко уснула. Утром отец ваш встал, не разбудив меня; он не заметил странного положения занавесок кровати. Начав одеваться, я поспешила достать из коридора метлу, с помощью которой, с великим трудом, отцепила занавески, боясь, что необыкновенное их положение возбудит удивление и расспросы домашних. Руку свою я повязала черной лентой и спустилась к завтраку, волнение мое было, однако же, всеми замечено…
Когда я умру, милые дети, то я хочу, чтобы вы одни развязали черную ленту и увидали, в каком виде моя рука".
Затем леди Бересфорд попросила, чтобы ее оставили одну и дали бы ей собраться с мыслями. Дети ее удалились, оставив при ней сиделку, которой было приказано тотчас уведомить их, если в положении больной явится какая-нибудь перемена.
Через час прозвонил колокольчик, и дети поспешили в спальню матери; все уже было кончено. Сын и дочь опустились на колени у кровати, и леди Риверстон развязала ленту на руке матери; действительно, как и говорила леди Бересфорд, и жилы и нервы в этом месте совершенно высохли.
"30 сентября 1891 года, – пишет г-ну Стэду священник маленького прихода в окрестностях Лондона, – меня пригласил к себе один из моих прихожан, лежавший на смертном одре. Он уже несколько лет страдал грудной болезнью. Я исповедал его и, посидев у него некоторое время, ушел, обещав причастить его на следующее утро.
До моего дома было мили две расстояния, и я прошел их совершенно незаметно. Когда я вернулся домой, сумерки еще не наступили; велев служанке приготовить мне чай, я сел читать газету. Не успел я развернуть ее, как вдруг совершилось нечто удивительное: стена, против которой я сидел, как будто совершенно исчезла, и я совершенно отчетливо и ясно увидел бедняка Джона, того самого больного, которого я только что исповедал, лежавшего на своей убогой постели. Джон вдруг сел на постели и устремил на меня пристальный, молящий взгляд. Я видел его так же ясно, как газету, которую только что держал перед собой. Я был изумлен и поражен до крайности, но не испугался нисколько. Я сидел и смотрел на видение, по крайней мере, пять секунд; потом оно стало постепенно исчезать, как будто таять в воздухе, и, наконец, передо мной снова появилась стена, а видение пропало совершенно.
На следующее утро, когда я вошел в церковь для совершения богослужения, ко мне бросилась жена Джона и с громким плачем воскликнула:
– О, отец мой! Сердце мое разбито, разбито! О, отец мой! Джон умер! Умер так неожиданно! Полчаса после вашего ухода он сел на постели и говорит мне:
– Молли, отец ушел?
– Господи, Джон, да ведь ты же сам простился с ним!
– Да-да! Но мне так худо! Ах, как я хочу его видеть! Я умираю! Пусть он отслужит по мне мессу. Не забудь, Молли, скажи это отцу…
И, с вашим именем на устах, он откинулся назад и умер".
Джон умер от разрыва сердца.
"Чтобы вы поверили моему рассказу, – прибавляет пастор, – даю слово, что я написал одну только чистую правду и что в качестве служителя церкви я никогда не позволил бы себе забыться до такой степени, чтобы распространять ложные сведения".
"В воскресенье, 12 января 1891 года, около шести часов пополудни, наш маленький сын Эрнест, сидя на коленях у отца перед кухонной печью, вдруг начал волноваться и с криком: "Наверх пошла дама" соскочил с коленей и побежал на лестницу, куда за ним последовали и мы, взяв в руки свечу. Он прямо направился к кровати, на которой за три с половиной месяца перед тем скончалась его бабушка. Не найдя ее на кровати, он стал искать по всей комнате и, наконец, увидев ее около окна, бросился туда с радостным криком: "Бабушка, моя прелестная бабушка!", протягивая к окну свои маленькие ручонки, но видение перешло в другой угол комнаты; ребенок, преследуя его с места на место, опять вернулся к окну, где оно исчезло, пока мальчик посылал ему воздушные поцелуи, говоря: "Прощай, прелестная бабушка! Ушла, я ничего не вижу, пойдемте вниз!"
На следующий день ребенок несколько раз ходил наверх в бабушкину комнату, но ничего не видел. На третий день мать понесла его туда на руках. Осмотрев кругом комнату, мальчик опять что-то увидел и с восторгом вскрикнул: "Моя милая, моя прелестная бабушка!" После этого в продолжение двух недель он постоянно ходил наверх, но ничего уже не видел.
Эрнесту было немногим больше двух лет, когда умерла его бабушка; он очень любил ее, но никогда не видел иначе, как в постели, где она пролежала около года, сильно страдая.
Эрнест нормальный и спокойный ребенок для своего возраста. Когда его спрашивают, где бабушка, он отвечает, что она ушла в рай, явно не понимая значения этого слова. В продолжение нескольких дней до этого события при ребенке о покойнице ничего не говорили".
Священник Сент-Обеновской церкви прибавляет к этому рассказу: "Свидетельствую, что выше помещенное сообщение получено непосредственно от родителей ребенка и ими подписано; удостоверяю при этом моей совестью, что, зная их хорошо, считаю неспособными даже слегка изменить то, что по их убеждению истинно.
Отец ребенка – сельский рабочий, мать содержит мелочную лавочку; все трое вполне здоровы, ни родители, ни ребенок никогда не страдали нервами".
Е. И. Раевская в своих воспоминаниях, помещенных в "Русском Архиве" за 1896 год, приводит следующий случай, происшедший в Туле в 1859 г.:
"Сестра моего зятя, молодая баронесса М. М. Менгден, была замужем за графом Дмитрием Януарьевичем Толстым.
Граф был добрейшей души человек; муж мой и мы все его очень любили. У них было два сына, старшему два года, меньшому несколько месяцев, когда отец их заболел унаследованной от матери чахоткой. Врачи отправили его на Йерские острова, на юг Франции. Осенью 1858 г. молодая графиня проводила мужа до границы и была вынуждена возвратиться в свое имение к малюткам-детям, которых нельзя было подвергнуть такому дальнему путешествию.
Чтобы понять, что ниже следует, я должна сделать небольшое отступление и описать кабинет моего зятя в Туле. К нему вела дверь из передней; направо от этой двери, вдоль стены, стоял длинный, широкий, обитый темно-зеленым сафьяном уютный диван, на котором сестра и я всегда садились после обеда, пока мужское общество тут же курило, разговаривало, иногда расхаживая по просторной комнате или сидя на расставленных в ней покойных креслах. Напротив окна, поперек комнаты, стоял большой письменный стол барона, а слева небольшая, огороженная перилами лестница вела вниз, в просторную спальню, где ночевал мой муж (эта комната нижнего этажа находилась под самым кабинетом).
8 ноября 1858 г. барон Менгден и мой муж провели вечер у князя А. Черкасского. Они там много шутили, смеялись и возвратились домой в двенадцатом часу ночи в приятном и веселом расположении духа. Мой муж сошел к себе вниз, но еще не раздевался, а барон Владимир Михайлович, напевая какую-то песню, подошел к письменному столу, где горели две свечи, и стал заводить свои карманные часы. Вдруг, подчиняясь какому-то непреодолимому чувству, он поднял глаза и посмотрел на сафьяновый диван, стоявший у стены напротив стола. Что ж он видит! Зять его, граф Толстой, бледный и худой, лежит на диване и полными грусти глазами на него смотрит…
– Jean! – вскрикнул барон таким тревожным голосом, что муж мой на зов его стремглав бросился к нему вверх по лестнице…
Но образ графа, мгновенно бледнея, уже испарялся и, когда муж мой вбежал в кабинет, от него оставалось лишь легкое, прозрачное облако, которое исчезало, поднимаясь к потолку…
Муж мой любил Толстого. Проплакав всю ночь, он рано утром пришел наверх, где я с детьми помещалась.
– Толстого уж нет более в живых! – сказал он мне со слезами и рассказал про видение.
– Ни слова сестре! – воскликнула я. – Вы знаете, до чего она нервна! У нее у самой были видения, и она их ужасно боится. А в теперешнем ее положении всякое потрясение опасно. К тому же мы с ней каждый день отдыхаем на этом самом диване, который для нее самый покойный в доме. Что ж будет с ней, если она узнает, что на этом самом месте…
– Правда, – отвечал муж, мы с Менгденом уже об этом говорили…
На этом и порешили. Сестре не сказали ни слова.
Только три месяца спустя получена была с Йерских островов телеграмма, извещающая о внезапной кончине графа Д. Я. Толстого. Итак, он был еще жив, когда зять мой видел в Туле его печальный облик…"