В Нью–Йорке мы пробыли восемь месяцев, это был напряженный период нашей жизни: поиски работы с каждодневным напоминанием со стороны Толстовского фонда, что мол, хватит сидеть на нашей шее, того и гляди они выбросят нас на улицу, и выгоняли, и снова брали. О Толстовском фонде остались самые неприятные воспоминания, но писать о них не буду, все‑таки они «продержали» нас, хотя мы за это платили своими нервами. Но ни Толстовский фонд со спесивыми и жалкими графьями, ни нищенское существование не смогли отравить мне сладость от Нью–Йорка. Я вдыхала свободный воздух Нью–Йорка и забывала, откуда я приехала, выходила в Нью–Йорк, растворялась в толпе и — чувствовала, что я все‑таки человек, если можно так про себя подумать, а не винтик великой системы, и влюбилась в Нью–Йорк. Я потеряла голову от любви и свободы. Город «желтого дьявола» околдовал меня, и я хочу там жить. Американцы говорят, что Нью–Йорк — это не Америка. А что? «Достопримечательность Америки» — как написал наш друг поэт? Или столица мира — как думаю я, и это первое, что приходит на ум, наверно, не мне одной.
Мы с грустью покинули «неамерику», «столицу мира», «достопримечательность» и поехали в Америку, в комфортабельную американскую ссылку после того, как Яша — наконец‑то! — получил предложение из маленького университетского городка, расположенного в Апалачских горах, в самом хвостике штата Вирджиния.
Как только мы приехали в Блаксбург и разложили свои вещи, то стали приходить соседи с дарами и подношениями: кто нес торт, кто цветы, кто что. «Скоро День независимости — приходите в гости». «У нашего младшего сына Данички день рождения в этот день (5 лет)». Все удивились, обрадовались и устроили ему праздник, подарили подарки, спели песенку. Мы с Яшей подумали: «Вот мы и в Америке!»
И я Вам пишу из этого городка Блаксбурга. Из нашего окна видна гора «Париж», но вокруг не Франция, а тихая–претихая Америка, такая американская, университетская, комфортабельная глухомань. Университет, как средневековый замок, окружен селеньями с домами профессоров, студентов и подсобных работников. Мы сняли дом «компьютерного «профессора–немца, уехавшего на «саббатикл»— годовой отпуск (такое полагается после семи лет университетского служения), и живем в нем. Яша называет его «наш» дом, я смеюсь, потому как он такой же наш, как Кремль, правда, с разницей, что, может, когда‑нибудь такой дом у нас и будет, а вот Кремль мы уже вряд ли приобретем. Яшу пригласили, как он Вам, наверно, писал, работать в университетском проекте изучения распределения нефти по миру, и еще он читает курс лекции по энваэрменту (такой науки у нас не было). Студенты сбегаются к нему со всей округи. На лекции студенты ходят кто в чем хочет, кто босиком, кто с мешками, кто с дырками на штанах (может, и в головах, на первый взгляд этого не видно) и почти все с собаками. Идешь по университету и кругом восседают самых разных видов собаки — ждут своих хозяев с лекций. Американцам с детства внушается: ты свободен, и друг твой только собака. Это я просто так болтаю, хотя «некоммунальность» и индивидуальная внутренняя свобода американцев бросаются в глаза сразу. И еще повальная вежливость. На работе никто вместе за столом кофе не пьет, каждый сам по себе выпивает свою кружечку кофе. К тебе в душу никто не просится, но и тебя к себе не пускает.
Меня тоже взяли к Яше в проект на полставки, и я изо всех сил работаю, даже Яша меня иногда хвалит, и мне так хочется, чтобы Яша всегда меня хвалил. Никто не следит, когда пришел, когда ушел. Я как приду на работу, то норовлю чихнуть, поскрипеть стулом, кашлянуть, мол, пришла, потому как мой начальник в соседней комнате. Я даже до компьютера дотрагиваюсь, секретарша его боится, и вместо нее я его трогаю — ввожу данные на английском, который осваиваю с большим трудом. Она боится компьютера, а я боюсь того, что ей в голову не приходит: мне боязно, к примеру, войти в конференц–зал, где стоит жбан с кофе, и налить кофе, если там идет совещание. Стою под дверью с кружкой, Клер не понимает меня, почему я не могу войти и налить себе кофе, она свободно ходит туда–сюда, наполняет мне чашку, а я от привычного страха, что кто‑нибудь одернет, наорет, — не могу открыть дверь. Но постепенно уже приоткрываю двери. Через кофе понимаю свободных людей.
С кофе у меня есть еще история. Когда я пролила кофе в аудитории, занимаясь английским в Колумбийском университете, я от того же страха, что сейчас войдет уборщица и меня тряпкой огреет, так стала метаться и нервничать в поисках тряпки, что студент Гарри, с которым я «обменивалась уроками» (он изучал русский язык, а меня обучал английскому), подумал, что я сошла с ума. Вместо того, чтобы пересесть на другое место, как делают нормальные люди, я бегала, как ошпаренная, пока он меня не остановил и не объяснил мне правила поведения — не бояться уборщиц.
Наша секретарша Клер меня удивила и другим. Я ей говорю: «Клер, больше 500 докторов наук из России приехало в Америку», а она отвечает: «Как это хорошо для Америки! Это поможет ее процветанию». Я открыла рот. Ее ответ поразил меня чувством достоинства. У нее президентское ощущение себя. Я представила: если бы к нам приехали специалисты из другой страны и заняли наши места, что бы мы говорили? Вся наша «коммунальность» сразу бы исчезла. И чтобы я ни писала, люди везде одинаково–разные.
Первое время, да и сейчас, нам, жившим в совершенно ином общественном строе, многое не понятно в американском образе жизни. Учимся ходить. Мы привезли свои понятия, свои «утюги на голове» и попадаем в нелепые и смешные истории. Яша в Сиракьюзах обратился к мэру, он молодой и красивый грек, политик, который нам помогал с отъездом и был у нас в Ленинграде в гостях: «Ли, помогите мне организовать выставку в вашем городе». Тот опешил, и ответил, что он «может представить Яшу директору музея». Что‑то шевельнулось в наших головах, что он не Василий Иванович из горсовета. Постепенно приходится открывать, что тут нет привычного нам способа устройства на работу, организаций выставок (может быть, и есть, но не в той форме, как мы привыкли). Ни мэр, ни шмэр, никто тебя не может «устроить» на работу, если ты там не нужен. Брат президента Картера не прошел в мэры их крохотной деревни, так как народ считал другого более подходящим. Мыслимое ли дело, чтобы народ, журналисты президента уволили, я имею в виду Никсона?! Яша прочел все книги по этому «делу» и хотел написать статью для европейцев об этом как о славе американской конституции, демократии и ее народа.
Надо сказать, что наши представления об Америке оказались совершенно другими — не соответствующие нашим ожиданиям. Все проще, чем ожидалось, те же люди, те же заботы… и в чем‑то жестче, чем казалось. Здесь каждое явление в новой окраске. И что совcем правда: «что, в сущности, весь мир провинция, а не провинциальна только Библия».
Я Вам не рассказала, какие тут успехи у Яши после прочтения его курса по «энваэрмэнту». Это был Яшин триумф. Студенты в полном восторге, что было для нас неожиданностью, хотя и подтверждением того, что всех интересует понять мир во взаимодействии. Один сказал, что «лекции были, как музыка», другой — что «в жизни не слышал подобных лекций» и т. д. Яша через все лекции проводил мысль о взаимосвязи мира и всех процессов, то, что всегда пытается мне внушить. Он хочет, чтобы я приходила в сознание, чтобы я поверила в Высший смысл, услышала в себе Божественный голос.
А у меня ведь веры еще мало, очень маленькая капелька. Ничего меня не осеняет, ничего не просветляется. Сталкиваюсь с необъяснимым — и ничего. Читаю Ваши книги — интересно, нравится, слушаю Яшу — восхищаюсь, в какой‑то момент блеснет что‑то человеческое, а потом снова погружаюсь в свое неверие. Я ведь только недавно открыла, что есть другие люди — через любовь. В один день я внезапно поняла, что Яша ведь такой же… как и я… и, нет–нет, мне придет это в голову и о других людях. Но помню об этом не всегда.
Возвращаюсь к началу письма. Что же мы приобрели? — свободу и себя. А потеряли? Потеряли родину, язык, друзей, родных, Вас. Иногда подступает вина за оставленных, сбежала «под чужие небеса». Но посмотрю на своих детей, Яшу, и боль стихает.
Хотелось бы время от времени получать от Вас письма, которые были бы для нас мостиком, ниточкой, связывающей нас с покинутым отечеством.
Можно ли мне Вас обнять на прощание? Не слишком ли это нахально с моей стороны? Но я все‑таки это сделаю, хотя мне до Вас и трудно дотянуться.
Обнимаю Вас.
Дина
[декабрь 1977]
Дорогая Дина!
Ваше письмо — чудо. Редко кто писал так живо, выразительно и объективно. Все уехавшие почти не замечают окружающего, будучи сбиты с ног радикальными переменами жизни. Я думаю, что у вас это так вышло (я имею в виду все вместе) потому, что вы оба — нормальные, полноценные, духовно богатые люди, и уехали, в сущности, не от обид, а «для деловой перемены места жительства».