Взяв молитвословы, мы с Алексеем Ивановичем оставили Саньков и отправились в указанную комнатку.
Высокие потолки комнатки расширяли пространство. На восточной стене был собран иконостас. Впрочем, святыми была наполнена вся комната. Перед иконостасом стояли два больших подсвечника, а между ними — аналой.
Алексей Иванович зажёг свечи, я выключил фонарик — и где мы оказались? Какой сейчас век? Двадцать первый? Двадцатый? Пятнадцатый? Десятый? Время стёрлось. Оно ещё оставалось где-то в мирском нашем понимании, но ясно ощутилась вся его надуманность и условность.
Мы стали читать каноны и последование. Господи, какое чудесное это было чтение! Какой вообще замечательный день дарован нам! Мы не читали — мы пели. Вернее сказать: у нас пелось. Это при том, что у Алексея Ивановича насколько наличествует голос, настолько отсутствует слух. Но душа пела! И получалось так дивно, слаженно.
Начали мы читать тихонько, боялись, что можем кому-нибудь помешать, но молитва расправила нас, мы читали по очереди и всё полнее становились голоса, подхватывались окончания одних молитв и начинались другие, а те, которые знали наизусть, пели вместе.
Это было чудо общей молитвы, когда двое просили во имя Его, и Он был среди нас.
Когда закончили читать положенное перед причастием, стали вспоминать любимые молитвы. Прочитали 90-й псалом, молитву оптинских старцев, молитвы афонских Афанасия и Силуана — нам не хотелось уходить из этой комнатки, из этого мира, который обрели.
Господи, почему мы ушли оттуда?!
На улице — свежо и тихо. Дико было представить, что в городах сейчас самое разгульное время. Как сильно это ощущается здесь! Страшно за мир… Жалко… И ничего невозможно поделать. Только молиться. Получается, Афоном удерживается мир. И нас Господь сподобил быть в этом месте. Не скажу — среди удерживающих, но явственно ощутить эту удерживающую силу.
И когда мы почувствовали эту силу физически, время вернулось.
— Завтра рано вставать, — сказал Алексей Иванович.
— Сегодня, — поправил я.
— Сколько осталось на сон?
— Часа три. Как и положено монахам.
— Надо посмотреть распорядок.
Мы вернулись в здание, где при входе висел распорядок дня монастыря и, подсвечивая фонариком, стали изучать его. Ну вот, если бы я был настоящим писателем, то наверняка постарался бы зафиксировать сей уникальный документ, переписать, сфотографировать, наконец, или хотя бы запомнить самые яркие детали, но тогда всё затмило одно: Афон перешёл на зимнее время, утренняя служба начнётся не в семь, а в восемь, а, стало быть, на сон нам оставалось четыре часа.
— Как в армии, — констатировал я, всё же было немного грустно, что мы вернулись в привычные временные рамки.
Мне не хотелось спать. Но только голова коснулась подушки, только я расправил натрудившееся за день тело, как сразу и уснул. Без снов и терзаний, как и должен спать человек, исполнивший всё, что положил ему на день Господь.
1Поднялся я легко, всё ещё ощущая вчерашнюю радость. Она оставалась как послевкусие, но это был уже другой день.
Утреннее правило прочесть не успевали, ограничились Серафимовым[30], да и то на ходу — на воздухе было зябко и не так оберегающе, словно что-то стронулось в мире — или в себе? — и надо опять восстанавливать нарушавшееся.
Дорожки из качающихся светлячков тянулись к храму — это люди, просвечивая темноту фонариками, шли к Богу. Вот, казалось бы, всего несколько часов назад в маленькой молельной комнатке я ощущал Его присутствие, а теперь? Почему Он ушёл? Или это всё-таки я ушёл?
Вот и ворота монастыря, вот и храм.
В храме тепло и уютно. Служат утреню, потом читают часы. Укореняюсь в стасидии, потом, как-то само собой получается, опускаю сиденьице, сажусь; заслышав «Отче наш…», встаю, снова сажусь, мне всё теплее и покойнее, и… задрёмываю… Ну, может, не задрёмываю в полном смысле слова, потому что нет ощущения, что выпадаю из службы, и всё-таки вздрагиваю оттого, что клюю носом. Буду стоять. Но вот и почти все монахи вокруг сели, мне приходит мысль, что нехорошо так стоять, когда все сидят, подумают ещё, что я специально стою, мол, вот какой я набожный. А это «что обо мне подумают» — гордыня и есть. Да какая разница, что обо мне подумают, не они же, в конце концов, судить меня будут. И потом — никто на меня никакого внимания и не обращает — все молятся. Да и с какой стати вообще на меня внимание обращать — я что-то слишком возомнил о себе.
Но я сажусь. И снова клюю носом. Господи, скорее бы Литургия. Да, я — слабый человек, но, Господи, пусть даже вся моя слабость будет отдана Тебе.
И почти тут же по храму разлилось: «Благослови, Владыко…». О, как взыграло моё сердце! И сам я чуть не выпрыгнул из стасидии. И сидениеце, конечно, хлопнуло.
В это время начало светать.
Конечно, я читал, что Литургия на Афоне обыкновенно совпадает с рассветом и причащаются здесь до восхода солнца. Литургия — это восхождение к единению с Христом, и когда она совпадает с естественным пробуждением мира, когда весь мир ожидает, что вот-вот озарит его солнечный свет, а человек ожидает, что вот-вот соединится со Христом, — . ты попадаешь в ритм и гармонию мира, ты включаешься в естественный ход событий и соединяешься со всей тварью в ожидании полноты.
Это чудо. А разве можно передать чудо?
Вот сошествие благодатного огня в Иерусалиме на Пасху — это чудо. Мы знаем о нём, и это знание будоражит воображение, укрепляет веру, даёт надежду, но всё равно остаётся где-то там… в Иерусалиме.
Я понимаю, что это маловерие. Нам всё персты в раны вложить надо, иначе не уверуем.
Одна женщина рассказывала, как она с четырнадцатилетней дочкой три дня ждала схождения благодатного огня у Гроба Господня. Она рассказывала тщательно и подробно, как переживала за дочку, что та ослабнет, как в последний день стал прибывать народ и она боялась, что их совсем затрут, как шумно и празднично было, и как площадь разом стихла — и вдруг женщина замолчала. Она не могла выразить словами, что произошло дальше.
— Ну? Что дальше? — подталкивали её слушавшие.
— Это… это… — она задыхалась, — это…
Она так ничего больше и не сказала, но мы видели её глаза. В них сиял отблеск того огня. Женщина опустила голову, словно прикрывая этот блеск, как прикрывают свечу на ветру. Никто больше не спрашивал её. Мы разошлись. С мечтой о чуде.
Так вот — сначала я подумал, что глаза попривыкли и потому лики на стенах стали чётче и мягче. «Может, с началом Литургии зажгли больше свечей?» — мелькнуло где-то на краю сознания, а душа жила службой. Литургия узнавалась вся, и те места, которые шли на греческом, были свои и не требовали перевода. Я только чувствовал, что света становится больше. Свет наполнял храм и пронизывал существо. Пока Он только готовит меня, чтобы, освятившись, я сам смог стать светом.
Свет становился всё мощнее, и казалось, что служба, ведомая им, всё убыстряется. И вот-вот должно было случиться главное — я приму Свет.
И я сподобился.
Нет, свет из меня не воссиял. Даже некое подобие обиды шевельнулось, что остался прежним. Но — кто я, чтобы требовать?
И потом — разве можно увидеть, как растёт трава?
Разве можно вычислить и понять, как возрастает Вера?
Благодарить и радоваться, что сподобился. Прочь, прочь лукавые мысли, что-де не стал «яко бози». Раб неключимый, радуйся, что ходишь в рабах, а не блуждаешь по стране далече. Слава Тебе, Боже, слава Тебе! Яко сподобил нас причаститися!
Мы приложились ко кресту, взяли просфорки и запили святой водичкой, которую братия черпала маленькими кружечками из большой чаши.
На улицу я вышел в удивительно спокойном настроении. Словно некое равновесие устроилось во мне. Я знал, что во мне полно всякой гадости, но вот сейчас она не тянула, не давила, не угнетала, она разбежалась по уголкам моего тела и пребывала в равенстве с другой силой, которая удерживала меня. И я чувствовал эту силу и боялся потерять её.
В трапезной нас ожидал праздничный, по случаю воскресенья, стол: молочный суп (то ли с макаронами, то ли с пшеном) и омлет. Всё было вкусно, но я не получал того удовольствия от пищи, которого ожидаешь порой в миру. Никакие гастрономические изыски не беспокоили и потому я съел именно столько, сколько было достаточно для организма.
Да, хлеб ещё оказался удивительно вкусным.
Впрочем, изыски всё-таки случились: в конце трапезы раздавали смесь самых разнообразных орешков, изюма, кусочков печенья. Все брали со стола салфеточки, с поклоном, словно подходя под благословение, подставляли их, и разносившие клали на салфеточку чайную ложечку утешения.
И нам досталось. Слава Богу!
Снова торжественный исход из трапезной, мы благословились и пошли в церковную лавку.