Зашевелился собравшийся у раздаточного окошка народ. Я так и подумал: будут что-нибудь ещё давать, но, оказалась, началась перепись прибывших и распределение по кельям. Дождавшись, пока очередь немного разгладится и обретёт чёткую структуру, я пристроился в хвост. Минут через пять объявился Алексей Иванович, совсем уж нескромно-радостный от очередного открытия.
— А мужики-то прямо здесь курят, — зашептал он мне на ухо. — Я спрашиваю у одного трудника, где, мол, можно, а он: выйди, говорит, с той стороны дома на балкончик и кури. Можно, стало быть! Во как!
Господи, как просто сделать человека счастливым! А очередь наша приближалась, и я уже видел монаха, записывающего всех в большущую книгу. Я сначала подумал: амбарная, а потом — книга жизни.
Вписывающий в книгу монах был по-ангельски светел лицом и тонок. Он, как и все здесь, при общении улыбался. Глядя на него, можно подумать, что заполнение книги — самое наиприятнейшее в мире занятие.
Однако, покрутив наши диамонитирионы, он посмотрел на нас с огорчением.
— А где вы их взяли? — прозвучал несколько неожиданный вопрос.
И тут, перебивая друг друга, мы стали рассказывать, как отец Никон нам всё устроил, как мы тащили от него посылку и какие мы, в итоге, молодцы — вот, ну, и отец Никон, конечно.
— Подвёл вас отец Никон, — всё так же печально держа наши диамонитирионы, проговорил записывающий.
— Да он нас спас! — воскликнул Алексей Иванович.
И столько в этом возгласе было благодарности и веры, что многие оглянулись. А записывающий стал вписывать нас в книгу. Заминка случилась на вопросе о нашей профессии. Алексей Иванович постарался представиться с неменьшим чувством:
— Писатели.
— Сценарии всякие пописываете, сериалы… — уточнил монах.
— Нет, мы — настоящие, — и опять это заставило некоторых оглянуться.
Монах больше ничего не спрашивал, вернул нам диамонитирионы и назвал номер комнаты, то есть кельи.
Почему наши диамонитирионы не понравились в Пантелеймоне, мы догадались позже. Оказывается, чтобы получить диамонитирион, надо обязательно заручиться приглашением монастырей, которые затем указываются в диамонитирионе, и именно в этих монастырях паломников ждут на ночлег. Мы же, по милости отца Никона, дай, Господи, ему от всех Твоих благ, поехали на Афон через греков, вызовы нам делали греческие монастыри, в которых, получается, мы и должны ночевать. Но мы-то этого не знали! Мы вообще были счастливы, что попали на Афон.
— А ведь, пожалуй, сдали мы отца Никона, — сказал я, когда мы спустились на первый полуподвальный этаж в поисках нашей кельи. — Кажется, здесь не приветствуется, чтобы подворье направляло паломников на Афон помимо паломнической службы.
— А я о другом думаю, — сказал Алексей Иванович. — У нас первый раз проверили по-настоящему документы. А почему? Потому что сумку с «доро» сдали.
— Что же, её через весь Афон тягать с собой?
— Тяжело нам без неё придётся, — вздохнул Алексей Иванович. — А вот и наша келья.
Я постучал, Алексей Иванович успел прочитать «Молитвами святых…», дверь распахнулась, и мы увидели Саньков.
В общем-то, мы обрадовались. По крайней мере, знакомиться не надо, и Санёк-питерский без всяких предисловий завалил нас информацией, главная — пора на трапезу.
Выходя, я внимательнее оглядел наше пристанище. Первое, на что обращаешь внимание — высокие (хотел сказать «до неба») потолки. Не припомню, чтобы мне приходилось бывать в маленьких помещениях, в которых плотненько умещались четыре кровати, но было бы столько пространства. Насчёт кроватей я немного загнул — скорее, это аккуратненькие деревянные лежаки, сверху матрац, чистенькие голубые простынки, махонькая подушечка, обёрнутая в ту же голубую материю, ну и армейское синее одеяло. Уютно горит лампадка. На стенах много икон, в большинстве — обычные картонные иконки, которые можно встретить в любом нашем сельском храме. Я щёлкнул выключателем, и лампочка дала ровный голубой свет, под стать простынкам и полуподвальной атмосфере. Лампадке лампочка ничуть не мешала. От лампадки я снова посмотрел вверх — какие здесь всё-таки высокие потолки! И как, наверное, здесь хорошо молиться!
Встретив по дороге работников (они отличались от послушников тем, что ходили в мирской одежде и, в основном, казались мужиками, борющимися с миром больше физически, нежели духовно), мы поинтересовались нахождением одного немаловажного в бытовом отношении удобства.
Господи, какие здесь туалеты!
Во время одного из посещений было время задуматься: почему в сравнении с аскетичностью келий туалеты на Афоне — чуть ли не дворцы? Один из ответов: мол, это Евросоюз даёт деньги, чтобы построили хорошие дороги и обеспечили комфортные бытовые условия, дескать, так будет проще переделать Афон в курортную зону. Но мне почему-то подумалось, что это своего рода унижение перед миром. Мир даёт деньги, так вот вам — дворец дерьму. Вот вам комфорт и радость жизни. А мы уж в своих простеньких кельях молиться будем. Возможно, я не прав. Но к тому времени, когда меня посетили такие мысли, я уже не мог допустить, что на Афоне что-то может делаться, не имея в себе никакого смысла.
В Пантелеймоне туалеты самые скромные: в каждой кабинке, выложенной плиткой, есть всё, что полагается, плюс душ, большое зеркало и обилие рулонов туалетной бумаги (это точно — прямые поставки Евросоюза). Ещё там, при желании, можно разместить те же четыре койки, ну, и потолки те же — до неба.
Теперь — на трапезу. Мы снова прошли сквозь арку, но уже без былого трепета, а как люди, у которых есть вид на жительство или, по крайней мере, койка на ночь.
Мы вошли в огромный великолепный собор… то есть трапезную, внутри которой стояли армейские длинные столы и лавки. На четверти столов было накрыто. Сажали нас апостольским числом — по двенадцать человек за стол. Монахов и послушников было на трапезе человек около семидесяти, около тридцати — трудников и нас, паломников — чуть более двадцати.
Неспешная, скорее благодарственная, нежели просительная, молитва, разрешающий звон колокольчика, и мы сели. На столах — ржаной хлеб, порезанная варёная свёкла, варенье, две кастрюли, одна — с похлёбкой, другая — с картошкой. Что за похлёбка, идентифицировать не удалось — то ли жидкая каша, то ли густой суп, но съелось быстро и с удовольствием. Потом картошка — мягкая и вкусная. Тоже с юшкой, так что при желании можно и супом назвать. Два монаха с огромными чайниками стали обносить чаем. Чай на травах, горячий — стало совсем хорошо.
Прозвенел колокольчик, монах, читавший за трапезой наставления, умолк. Все поднялись и помолились.
Выход из трапезы степенен и чинен: неспешно прошёл настоятель, за ним монахи с длинными седыми бородами, потом те, у кого бороды почернее и аккуратнее. Только трудники и мы, вновь прибывшие, умудрились создать маленькую толпу на выходе.
После трапезы — мир и покой. Да и дождик прекратился, тучи висели над монастырём, раздумывая, попечалиться ещё или уж на сегодня хватит, — и всё кругом задумчивое, умиротворённое, тихое.
Мы пошли к морю. Мне не хотелось, чтобы кто-то видел, как вкалываю себе инсулин, а Алексею Ивановичу — грех табакокурения.
Море тоже было задумчиво. Мы молча шли вдоль кромки к пустому шестиэтажному зданию, стоящему поодаль от монастыря. Что-то нереальное было во всём этом — низкое, готовое расплакаться над миром небо, присмиревшее море, разъезжающаяся под ногами галька, сложенные из серых камней стены Пантелеимонова монастыря — но как мы-то тут оказались, Господи?!
— Неужели мы на Афоне? — произнёс Алексей Иванович и тут же улыбнулся, как человек, проснувшийся в первый день отпуска: — Эх, Сашулька!
Мы обошли пустующий дом, попытались представить, как здесь всё выглядело, когда дома эти полнились жизнью и людьми, — и не смогли… Побрели обратно.
Почти философскую картину «Двое и море» нарушил Санёк. Разумеется, питерский. Дай Бог ему здоровья, многая и благая лета.
— А вы чего здесь ходите? Там уже исповедь началась.
Вопрос, откуда и зачем в нашей уединённой прогулке возник Санёк, появился только сейчас. Но там всё воспринималось естественно: должен же был нам кто-то сообщить, что «исповедь началась».
3В храме было темно и тихо, маячками светилось несколько лампадок и нет-нет да ощущалось лёгкое движение и доносились шажки — так бывает в сельском храме накануне Рождества.
Из летней части храма мы перешли в зимнюю, там свечного света было больше, и в кругу его, там, где обычно ставится аналой, сидел сухой высокий монах, а перед ним на коленях стоял исповедник. Монах[28] покрыл епитрахилью голову кающегося, а сам смотрел поверх — так они замерли, а время текло мимо них…
На исповедь стояли ещё человека четыре, каждый исповедовался долго, и так хорошо было стоять в полутёмном храме, погружаясь в себя и в то же время растворяясь в окружающем. По-моему, только православие даёт чудо соединения, казалось бы, несоединимых вещей. Я действительно чувствовал, что растворяюсь в окружающем, наполняюсь им, и одновременно нарастало ощущение концентрации, собирания собственного «Я», словно, растворяясь, моё «Я» становилось чётче и понятнее.