Киприан добрый в главу усечеся,
за святы юрод дивныя законы.
Восперен мечем, в небо вознесеся,
от бога прият прекрасны короны.5
Только один специалист, покойный И. У. Будовниц, оспорил общепринятый тезис о юродивых–обличителях.[118] Он исходил из предположения, что все юродивые были душевнобольные люди, неспособные к сколько‑нибудь разумному протесту. Это, конечно, недоразумение. Фактов, доказывающих вменяемость, а также образованность и даже высокий интеллект многих юродивых, более чем достаточно (выше были приведены некоторые из них). И. У. Будовниц оказался в плену предвзятой идеи. Он отказывался верить, что «эти слабоумные с каким‑то благим умыслом скрывали свой ум, сознательно выбрав себе уделом подвижничество и муки». Эта точка зрения одностороння и потому неверна. В русской (и не только в русской) истории известно сколько
[119]
117
угодно случаев, когда люди здравого ума и твердой памяти покидали семью и благоустроенный домашний очаг — с идеальными целями. Так, между прочим, поступил престарелый Лев Толстой…
Итак, представление о юродивых–обличителях не относится к области исторического баснословия. Однако с научной точка зрения — это всего лишь некая культурная аксиома, постулат не доказанный конкретными исследованиями. Между тем всякое обличение отливается в определегные формы, живет в определенной культурной системе.
В юродстве соединены различные формы протеста. Самый способ существования юродивых, их бесприютность и нагота служат укором благополучному, плотскому, бездуховному миру. Когда юродивый выдерживает изнурительный пост или ходит босиком по снегу, он, конечно, одушевлен прежде всего мыслью о личном спасении. Когда Андрей Цареградский в сильную жару располагается на самом солнцепеке, он подражает Диогену Синопскому, который летом катался в раскаленном песке. Конечно, Андрей мог вообще не слыхать о Диогене. Говоря о подражании, я имею в виду только философские аналогии. Диоген бросает вызов миру, упражняясь в бесстрастии. Поведение Андрея Юродивого воплощает ту же???????? — идею «нечувствительности и презрения ко всем явлениям посюстороннего мира»,[120] только в христианской трактовке. В агиографии эта идея вызывалак жизни поистине потрясающие сцены. Вот как приучал себя презирать телесную немощь Иоанн Устюжский: он «в горящей пещи углие древом, на то устроеном, начат равняти…, и егда изравняв углие зело горящее…, влезе в пещь… и ляже на огни яко на одре».[121] Похожий эпизод есть в житии Исаакия Печерского. «В едину же нощ возжегшу блаженному пещ в пещере, и разгоревшейся пещи, яже бе утла, нача пламень исходити горе утлизнами. Он же, не имея чим скважне прикрыта, вступи босыми ногама на пламень и стояше, дондеже выгоре пещ, таже снийде, ничим же врежден».[122] Модальность двух приведенных фрагментов различна: Иоанн Устюжский ложится на огонь своей волей, а Исаакий Печерский — по необходимости. Но мотив презрения к слабой и уязвимой плоти присутствует и там, и тут.
Учитывая легендарность этих и подобных сцен, мы все же должны заметить, что «нечувствительность» давалась юродивым нелегко — иначе, впрочем, в ней не было бы искомой нравственной заслуги. Об этом говорят свидетели, которых трудно запо–дозрить в недостоверности. Протопоп Аввакум так рассказывал о страданиях юродивого Федора: «Беспрестанно мерз на морозе
118
бос: я сам ему самовидец… У церкви в полатке, — прибегал молитвы ради, — сказывал: „Как‑де от мороза тово в тепле том, станешь, батюшко, отходить, зело‑де тяшко в те поры бывает". По кирпичыо тому ногами теми стукает, что коченьем».[123] Симон Юрьевецкий зимой бродил в одной льняной рубахе и босиком, с руками за пазухой (так все же легче). По утрам люди замечали на снегу следы его ступней «и дивляхуся твердости терпения его».[124]
В этом «отклоняющемся поведении» (именно так определила бы юродство социология) есть не только вызов миру — в нем, как уже было сказано, есть и укор миру, молчаливый протест против благоустроенной и потому погрязшей во грехе жизни. В житии Андрея Цареградского, в этой энциклопедии юродства, говорится, что герой утолял жажду из грязной лужи, троекратно осенив ее крестом: «Аще налезяше лужю калну от дожда бывшу, преклонив колени, дуняше на ню крестом трижды, и тако пиаше».[125] Любопытна агиографическая мотивировка этой сцены. Проще всего было истолковать ее как иллюстрацию к принципу автаркии мудреца,[126] как наглядное отображение ничем не ограничиваемой духовной свободы подвижника. Но агиограф не пошел по этому «приточному» пути, он мыслил иначе — и, надо сказать, тоньше. Оказывается, Андрей пил грязную воду не из презрения к плоти, а потому, что никто из жителей Царьграда его не напоил. Он питался милостыней, но сам никогда не просил ее — ждал, пока подадут, т. е. позволял творить милостыню. Следовательно, утоляя жажду из лужи, Андрей тем самым укорял немилосердных.
В житии Арсения Новгородского читаем: «Нрав же его…. таков бе:… идеже бо грядяше сквозе улицу, не тихостию, но скоро минуя… И абие прося милостыни… и аще минет чий дом, иже не успеют ему сотворити милостыни напредь, егда хождаше, послежде аще начнут паки и восклицати его и творити подаяние, то убо никако не возвращашеся и не приимаше».[127] Итак, хотя Арсений в отличие от Андрея Цареградского сам просил милостыню, но он был бесконечно далек от нищенского смирения. Стоило чуть промешкать, и Арсений не взял бы куска хлеба. Агиограф мимоходом замечает, что «неразумнии» поносили юродивого, «мняще его гневлива», в то время как он не гневался на них, он просто учил быть скорым на подаяние.
119
Богобоязненный хлыновский воевода приглашал к себе домой Прокопия Вятского, а жена воеводы «тело блаженнаго омываше своима рукама и облачаше его в новыя срачицы». Выйдя из воеводских хором, юродивый «срачицы… раздираше… и меташе на землю и ногами попираше и хождаше наг, якоже и прежде. Тело же свое видя от всякаго праха водою очищено, и тогда хождаше в градския бани, и в корчемныя избы, и на кабатпкия
120
поварни, и валяшеся по земли, и тело свое почерневающа, и хождаше якоже и прежде».[128] Торговые бани, корчемные избы и кабацкие поварни схожи друг с другом по многолюдству. Прокопию Вятскому нужен был зритель, которому он наглядным примером внушал презрение к телу. Этот мотив в житии Прокопия Вятского акцентирован с помощью контраста: перед смертью юродивый «иде на восточную страну возле града в ров и нача… тело свое на снегу отирата во многих местех».
Мотивы укора подробно разработаны в житии аввы Симеона. Он плясал и водил хороводы с блудницами, а иногда говорил какой‑нибудь гулящей девице: «Хочешь быть моей подружкой? Я дам тебе сто номисм». Если та брала деньги, он заставлял ее поклясться, что она будет ему верна, а сам и пальцем не дотрагивался до нее. Этот рассказ осложнен темой искушения (если бы Симеон был совсем свободен от плотской похоти, то в егоотношениях с блудницами не было бы нравственной заслуги). «В пустыне, как он сам рассказывал, не раз приходилось ему бороться с палившим его вожделением и молить бога и преславного Никона об избавлении от блудной похоти. И однажды видит он, что преславный тот муж пришел и говорит ему: „Како живешь, брат?". И Симеон ответил ему: „Если бы ты не приспел — худо, ибо плоть, не знаю почему, смущает меня". Улыбнувшись, как говорит Симеон, пречудный Никон принес воды из святого Иордана и плеснул ниже пупка его… и сказал: „Вот ты исцелел"».[129]
Улыбка «пречудного Никона» отнюдь не случайна. Это — сигнал, указывающий на смеховую ситуацию. Окропление «ниже пупка» — устойчивый мотив европейской смеховой культуры. Он использован, например, Генрихом Бебелем в третьей книге «Фацетий»: «Так как повседневные грехи смываются святой водой, а монахиня грешила с мужчинами как раз днем, то однажды, окропляя себя, она сказала: „Смой мои грехи!". И, подняводежду, она окропила скрытые места, говоря с великим пылом: „Здесь, здесь, здесь смой, ибо здесь более всего греха"».[130]
Целям укора может служить и молчание. В агиографии юродивые часто молчат перед гонителями, как молчал Иисус перед Иродом и перед Пилатом. Традиция молчания поддерживалась Писанием. Вот как описывает мессию пророк Исайя: «Несть вида ему, ниже славы; и видехом его, и не имяше вида, ни доброты. Но вид его безчестен, умален паче всех сынов человеческих… Той же язвен бысть за грехи наши, и мучен бысть забеззакония наша, наказание мира нашего на нем, язвою его мы исцелехом… И той, зане озлоблен бысть, не отверзает уст своих; яко овча на заколение ведеся, и яко агнец пред стригущим его