С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются.
Оставалось одно — молитва–ледокол, которая может пробить самую несокрушимую стену льда.
Целый день я ходила от одной инстанции к другой, стараясь не ослаблять внутреннего внимания, и почти машинально отвечая на все вопросы. Так шли часы. Возникали все новые препятствия, одно неожиданней другого. День казался исключительно длинным и наполненным каким‑то почти непонятным для меня содержанием — своеобразной борьбой.
Каково же было моё удивление, когда в самом конце рабочего дня мне не только дали справку об увольнении, но и все четыре продовольственные карточки на следующий месяц, что совершенно превзошло мои ожидания и казалось необъяснимым. Так я оказалась свободной.
Это, с одной стороны, давало мне возможность, попав в Загорск, оставаться там столько времени, сколько было нужно, с другой — лишало необходимого заработка. Несколько раз обращалась я к батюшке с просьбой разрешить мне поступить в госпиталь сестрой или санитаркой или просто пойти на физическую работу. Батюшка категорически отвергал все эти предложения, говоря, что мне можно пойти только на «подходящую» работу. Так я, по благословению батюшки, дождалась того момента, когда я могла возобновить, хотя и в весьма необычных условиях, свою прежнюю работу в консультации.
«Если немцы войдут в Москву, Москву ждёт страшное», — сказал батюшка.
Близость неприятеля чувствовалась во всём. Воздушная бомбардировка стала настолько привычной, что на неё почти не обращали внимания. Папа часто метался по комнате с таким взволнованным видом, что больно было на него смотреть. «Я не могу, что они так близко», — шептал он. Ночью окна были плотно завешены, и неизвестно было, что творится там. Поэтому, услышав утром звуки нашего радио, мы чувствовали большое облегчение.
Во время ночных дежурств на чердаке дома я почти всегда брала с собой «акафист Страстям», и брат часто просил почитать ему вслух. Я читала отдельные места, которые производили на него глубокое впечатление.
Один раз ему удалось приехать на три дня в Загорск. Ничего не зная и не подозревая о существовании батюшки, он почувствовал сразу ту атмосферу, в которой мы жили. «Я попал в вашу орбиту», — говорил он. Это была великая милость Божия. Преподобный Сергий помог нам вырвать его на эти краткие дни из того хаоса внешнего и внутреннего, среди которого он жил, всегда чужим и всегда несчастливым. Он глубоко почувствовал тот мир и благодать, которые были разлиты здесь во всём, даже в воздухе, в куполах Лавры, в солнечных бликах на снегу, в удивительной тишине, в каком‑то непонятном покое, который шёл не от нас, не от сменяющихся обстоятельств и неровных путей судьбы человека в миру.
«Цель нашей жизни — покой», — сказал мне однажды батюшка, но я не скоро поняла, что означали эти слова. Покой, о котором говорил батюшка — та «тишина великая», о ней повествует Евангелие. Целый вечер мы говорили о Загорске, о преподобном Сергии. На следующий день брат отправился с Леночкой за картошкой. По дороге их застала воздушная тревога. Они спрятались в одном из зданий Лавры, которое оказалось открытым, и пробыли там, пока не был дан отбой.
Как не хотелось ему уезжать обратно в Москву! Раз он даже высказал мысль: «Если я доживудо окончания войны и фашисты будут побеждены, я тоже приму крещение». Когда Леночка передала эти слова батюшке, он сказал: «За эти слова он, может быть, спасён будет».
Однажды, уезжая из города в острый момент войны, Маруся сказала нам: «Увидимся, здесь или не здесь!» — «А со мной?» — спросил брат.
Этот вопрос и сейчас стоит передо мной, но Господь так устроил сердце человека, что надежда в нём не умирает, а пути его — неисповедимы…
Через несколько дней после отъезда брата я решила воспользоваться тем настроением, какое у него было в Загорске, и написать ему письмо.
В этом письме я пыталась раскрыть перед ним то обстоятельство, что не случайно попал он в нашу «орбиту», что по существу он всегда находился в ней, пыталась показать на примере его собственной жизни и жизни всей нашей семьи, что тоска по христианскому мироощущению присуща в той или иной мере многим из наших единоплеменников.
Хорошо выражено это чувство в стихотворении нашего родственника, поэта Василевского. В одном из старых ленинградских сборников я нашла его стихотворение «Вербная суббота». Проходя мимо церкви в Вербную субботу, в тот момент, когда молящиеся выходят с зажжёнными свечами в руках, поэт глубоко чувствует значение происходящего: «Мир, измученный снами пустыми, отдыхает от зла и тоски». Не в состоянии слиться душой с совершающимся торжеством, он заканчивает стихотворение словами: «Я несу не мольбу, но печаль, не моей, но прекрасной святыне». Подобные настроения мы находим у писателя Гершензона, художника Левитана и многих других.
Я напоминала ему о том, как он, по каким‑то непонятным ни ему самому, ни окружающим причинам, с 8–летнего возраста считал праздник Введения во Храм Божией Матери своим праздником, как он всю жизнь искал в живописи и музыке христианские мотивы и ценил их больше всего. Я пыталась доказать, что он только тогда сможет понять истинный смысл своей тоски и стремлений, когда до конца осознает слова, которые он так любил при исполнении реквиема Моцарта: «Благословен Грядый во имя Господне!».
Это письмо не должно было быть только моим письмом. Только в том случае оно получит силу, если все высказанные в нём мысли и чувства пройдут через благословение батюшки.
Батюшка не вставал с постели. Письмо моё он оставил у себя, чтобы внимательно прочесть. Возвращая, сказал, что все написанное он одобряет и считает необходимым. Единственное, против чего он возражал, это обращение, в котором я употребила не собственное имя, но ласковое слово, с которым мы привыкли обращаться друг к другу. Батюшка сказал, что имя имеет очень большое значение и каждого человека надо называть его собственным именем, а не как‑либо иначе. «Часто в семьях называют: Муся, Люся, Ася, — сказал батюшка. — Это не настоящие имена. Ласкательное имя должно быть как можно ближе к полному. Пользование придуманными именами расслабляет душу».
Брат очень хорошо воспринял это письмо и очень благодарил за него при личном свидании. Однако немного времени спустя прислал письмо, в котором он отвергал то, что недавно так горячо воспринял. Он ничего не отрицал, но отвергал для себя лично: тяжёлые, безнадёжные настроения взяли верх.
Батюшка успокаивал меня: «Он воспринял все хорошо, это пойдёт ему на пользу, а это его письмо лучше сжечь и не придавать ему никакого значения».
Немцы продолжали наступать.
Леночка жила в это время уже в самом Загорске. Подошла зима. Шли слухи о том, что немецкая армия пересекает Северную дорогу и Загорск будет отрезан от Москвы. В один из таких тревожных моментов, когда на дворе была метель, мы с Л. наскоро, оставив детей дома, отправились к духовной дочери батюшки М. В. Там мы встретили о. Владимира. «Вот где Господь привёл увидеться», — сказал о. Владимир. Общая опасность сблизила всех, и мы просто и хорошо побеседовали.
Опасность, что Загорск будет отрезан от Москвы, становилась все острей и реальней. Передо мной стоял мучительный выбор: оставаться в Москве и быть оторванной от Леночки и детей или оставаться в Загорске и расстаться с папой и братом.
Я ждала от батюшки ответа, который разрешил бы все мои колебания. Однако в этот тяжёлый для меня момент прямого ответа не последовало.
«Поезжайте в Москву, — сказал батюшка, — почитайте там три акафиста: Спасителю, Божьей Матери и Святителю Николаю — и тогда, что вам Господь положит на сердце, то и сделайте! В воскресенье приедете», — добавил он, помолчав.
Я поняла одно: батюшка уходит от нас и хочет приучить нас к самостоятельности.
Акафисты были прочитаны, но предпринимать мне, к счастью, ничего не пришлось. Может быть, батюшка и предвидел это, потому что как раз в воскресенье обстановка изменилась, наша армия перешла в наступление, и немцы были отброшены от Москвы.
«Верно, святители московские за Москву молились», — сказал отец Иеракс.
Батюшка не вставал с постели. Я заходила к нему, как только было возможно. Иногда он просил написать под его диктовку письмо (у батюшки всегда была большая переписка, как с духовными лицами, так и со светскими).
Иногда надо было привезти из Москвы лекарства и результаты анализов. Разобравшись в последних, я поняла, что болезнь батюшки (рак) неизлечима и близится к роковой развязке.
Однажды батюшка сказал мне: «Вы не знаете, как я к вам отношусь (он имел в виду нас с Леночкой). Вам это не открыто. Только там вы узнаете. Вы ближе мне, чем мои родные сестры».