26 февраля 1553 года французский изгнанник-протестант в Женеве, друг и ученик Кальвина, Гильом де Три (Тгуе), получил от него письмо Сервета и заметки, писанные его рукой на полях книги Кальвина «Восстановление христианства», с тем чтобы послать их в город Виенну, родственнику своему, правоверному католику Арнею (Аrnеу) для передачи вместе с доносом де Три в тамошнюю Святейшую Инквизицию. «Очень трудно мне было получить эти заметки от Кальвина не потому, чтобы он не желал прекратить столь гнусные богохульства, а потому, что он полагает, что с ересью должно бороться не мечом, а словом Божьим», – пишет Арнею де Три (J'ai eu grand peine à retirer ce que je vous envoie de Monsieur Calvin, non pas qu'il ne désire que de tels blasphèmes exécrables ne soient réprimes, mais parce qu'il lui semble que son devoir est, quant à lui qui n'a point de glaive de justice, de convaincre plutôt les hérésies par doctrine)».[316]
Сколько бы протестанты от тех дней до наших ни оправдывали Кальвина, донос несомненен, потому что он не мог не сознавать, что делает, выдавая письма и заметки Сервета судьям Инквизиции. Это, впрочем, и сам Кальвин признает: «Я этого (доноса) вовсе не отрицаю».[317] «Если бы я… истребил его (Сервета) огнем небесным, то исполнил бы только мой долг, потому что не одна только маленькая Женевская Община вверена моему попечению, но и вся Церковь Вселенская». Кальвин забывает, что он сожжет Сервета не «небесным огнем», а земным. Но если дело идет о «славе Божьей» (Gloria Dei), то он не сомневается, что все позволено, – в том числе и донос.
4 мая 1553 года, схваченный Великим Инквизитором Франции, доминикацем Матье Ори (Mathieu Ory), по доносу де Три и Кальвина, Сервет был посажен в тюрьму.[318] На первых допросах он заперся во всем, доказывая, вопреки очевидности, что он – не Михаил Сервет, а Михаил Вилланова, так как только под этим именем он и был известен во Франции. Но когда увидел, что в руках судей находятся собственноручные записки и письма его к Кальвину, то пал духом и решился бежать, пользуясь тем, что тюремный надзор за ним был так слаб, как будто сторожа хотели облегчить ему бегство, может быть, потому, что он был всеми любим как искуснейший врач и добрейшей души человек. Выманив у тюремного начальника ключ от садовой калитки, перелезая через стены, пробираясь, и, только чудом не сломав себе шею, сумел он убежать.
Судьи, узнав об этом, постановили «сжечь на медленном огне» куклу его, вместе с пятью огромными томами книги его «Восстановление христианства».[319]
Сервет решил бежать в Неаполь, чтобы сделаться там врачом среди многочисленных испанских соотечественников. Прямой путь в Неаполь шел для него вовсе не через Женеву, но месяца четыре он, прячась от сыщиков, блуждал по всей Франции, то приближался к Женеве, то удалялся от нее: так порхающий вокруг свечи мотылек хочет улететь от нее и не может. «Я не могу понять, какая сила, подобная роковому безумию, влекла его в Женеву», – удивляется Кальвин (Nescio quid dicam, nisi fatali vesania fuisse corruptum ut precipite jaceret).[320]
Двух существ более противоположных, чем Кальвин и Сервет, нельзя себе представить. Огнеупорность бесконечная и такая же воспламенимость – так можно бы выразить осязательно-физически эту их глубочайшую метафизическую противоположность. Бьющееся около пламени крыло мотылька и докрасна, может быть, адским огнем распаленный чугун – вот сердце Сервета и сердце Кальвина.
Где проходит между ними линия водораздела, лучше всего видно по тому, как оба они относятся к Апокалипсису. Книга эта Кальвину так чужда и непонятна, что он едва скрывает свое отвращение к ней или бессознательный ужас. Это единственная из книг Св. Писания, которую он отказывается объяснять; мимо нее проходит он, едва в нее заглянув. А для Сервета – это вечная духовная родина, потому что он сам – «человек из Апокалипсиса».[321] Кажется, нечто большее, чем только детское тщеславие, – то, что он называет себя, Михаила Сервета, «Михаилом Архангелом» – вестником Конца, – может быть, тем не названным Ангелом Апокалипсиса, который «клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет» (Откр., 10:6), или тем другим, тоже не названным, «летящим по середине неба, который имел Вечное Евангелие» (Откр., 14:6).
К будущему весь устремлен Сервет – к концу Всемирной Истории, Апокалипсису, а Кальвин – к прошлому – к Ветхому Завету, началу Истории. Самое огненное, движущее слово для Кальвина: было, а для Сервета: будет.[322]
Но если первая и последняя цель Реформации – не то, чем христианство было, а то, чем оно будет, то Реформатор, в вечном смысле этого слова, – не Лютер и не Кальвин, а Сервет. Он один предчувствует то «противоположное согласие» (concordia discors), двух Заветов – Отца и Сына в Духе, – которого ни Кальвин, ни Лютер, да и почти никто в христианстве после Иоахима Флорского, не предчувствовал; он один знает, что христианству суждено исполниться под знаком не Двух, а Трех – Отца, Сына и Духа.
«Сколько раз я тебе говорил, что ты – на ложном пути, допуская чудовищное разделение трех Лиц в Существе Божием», – пишет Сервет Кальвину уже в 1546 году, за семь лет до костра. «Полно тебе извращать Закон против меня, как будто ты имеешь дело с иудеем. Так как ты не различаешь язычника от иудея и христианина, то я тебя научу различать их как следует».[323] Это не в бровь, а в глаз.
«Вместо единого истинного Бога, вы поклоняетесь трехглавому Церберу» (то есть ложному богу – идолу), – пишет Сервет одному из женевских проповедников, учеников Кальвина.[324] И тотчас прибавляет: «Истинной Троицы я никогда не называл „Цербером“; я так называл только ложную».[325] Этим он, конечно, не оправдан, потому что, произнося хулу если не на Бога, то на веру людей в Бога, он соблазняет их с бесцельной жестокостью. Но так же не оправданы и те, кто за это судит его с еще более бесцельной жестокостью. «Вырвать бы из него внутренности и четвертовать!» – скажет о нем «кротчайший из людей»,[326] Буцер. Но если подвергать такой казни всех тогдашних, в сквернословии повинных теологов, то надо бы казнить и Лютера, и Кальвина, а может быть, и самого Буцера.
Самое удивительное здесь то, что Кальвин и Сервет не видят, как внутренне согласны они, если не в догмате, то в опыте Троицы. «Бог лепечет людям о Себе, как нежная кормилица – младенцу… Но люди познают в этом лепете не сущность Бога, а только явление Его; не то, каков Он есть в самом Себе, quid apud se, а лишь то, каким Он кажется людям», sed qualis erga nos.[327] Кто это говорит – Сервет? Нет, Кальвин, но Сервет повторяет почти словами Кальвина: «В Боге постижимы людям не три Лица, а только три Состояния (Явления) или Откровения», dispositiones, revelationes.[328]
«Верую во Единого Бога, Отца, Сына и Духа, как учит Церковь», – исповедует Сервет, уже идучи на смерть. «Я знаю, что за то умру, но смерти не боюсь, потому что иду на нее по словам Учителя! (Mihi moriendum esse certum scio; sed non propter ea animo deficior, ut fiam discipulus similis Praeceptori)».[329]
Знает он и то, что умрет не за прошлое—Двух, а за будущее – Трех.
Около середины августа 1553 года въехал Сервет в Женеву через те же Корнавенские ворота, через которые въехал в нее и Кальвин, семнадцать лет назад, и остановился, может быть, в той же гостинице под вывеской Розы, на Молардской площади, где останавливался Кальвин.[330]
«Промысел Божий привел его в Женеву, где тотчас же он был узнан и схвачен», – вспоминает Бэза, а по другим свидетельствам, Сервет пробыл в Женеве около месяца, выжидая, чем кончится спор Либертинцев с Кальвином, по делу отлучения от Церкви Бертелье, и надеясь, что, в случае падения Кальвина, он, Сервет, займет место его в Женеве.[331] «Я прибыл в Женеву, чтобы продолжать путь дальше, на Цюрих, и скрывался, как только мог; в городе никто меня не знал, и я никого», – вспоминает сам Сервет.[332]
Вынужденный по закону, как все чужеземцы, приезжавшие в город, объявить имя свое хозяину гостиницы, он назвал себя «Михаилом Вилланова, испанским врачом». Так как назначенные от Консистории сыщики, врываясь в дома, заставляли всех граждан и чужеземцев ходить в церковь на проповедь, то вынужден был к этому и он, а в церкви легко мог быть узнан одним из французских изгнанников.[333] Вот почему, решив не оставаться лишнего часа в Женеве, он заказал себе лодку, чтобы рано поутру, на следующий день, 13 августа, переехать Женевское озеро и продолжать путь в Цюрих.[334]
Утром уже увязывал последний тюк, когда послышался тихий стук в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел старичок, в длинной, черной одежде, с бледным и добрым лицом, вынул из-под полы короткую, белую, с серебряным набалдашником, палочку, тихо прикоснулся ею к плечу его и что-то пробормотал себе под нос, точно молитву или заклинание, так быстро и невнятно, что, услышав только последние слова: «Во имя Женевской Республики…», Сервет понял, что лодка его не дождется.