Минодора поднялась с улицы на свой пригорок, свернула с тропки к погребу и, нащупав лавочку, устало опустилась на нее. Утомленная дневным зноем и взбудораженная вечерними передрягами странноприимица нуждалась в прохладе и покое. Хотелось подумать, помечтать, прикрыв свои мысли от посторонних чернотой этой весенней ночи.
В конце деревни в окошке Юрковых горел единственный огонек; он напоминал мутноватую звездочку, заблудившуюся в темном пространстве между горизонтом и лесом. Близкий днем, лес теперь почти сливался с сизою тучей, а на легких вздохах ветерка из него доносился резкий запах смолы.
Она просидела возле погреба до первых петухов. Мысли вертелись вокруг Капитолины с Калистратом, но какого-либо нового, иного решения не принесли: девушка осталась обреченной, и чем скорее, по замыслам странноприимицы, совершится казнь ослушницы, тем лучше. Странноприимица жалела только, что нельзя казнить ни сегодня, ни завтра, что надо склонить к делу проповедницу и непременно ждать благословения пресвитера, — так заведено исстари. «Ладно, Платонидке напою в уши, а Конон вот-вот заявится, окрутим и его». Вспомнив о Кононе, странноприимица обдумала и давнишнее предложение пресвитера.
Прошедшей зимой, выслушав жалобы Минодоры на шаткое положение обители в столь маленьком Узаре, где все подозревают и в любой момент «прихлопнут», Конон предложил странноприимице перебраться в областной город и устроить обитель там.
— В городе людно и покойно, — сидя вразвалку и уставив на Минодору свои оловянные глаза, говорил он. — Продается домов множество, выберете сами. Я помогу вам средствами, а община — трудом; в этом не сомневайтесь. Заживете королевой. Весною скажете мне ваше последнее слово.
В самом деле, почему бы не переехать в город? «Как только заявится Конон, дам ему свое согласие. До осени он сам подыщет, купит дом и оборудует городскую обитель. Тем временем я выращу и уберу урожай картофеля и овощей, с помощью пресвитера тайно отправлю пожитки в город, а когда все будет устроено, поступлю со здешним домом точно так же, как в свое время поступил отец: страховая премия тоже деньги!»
— Да и с этими окаянными гарнцами развяжусь, — вставая, облегченно прошептала она. — Душу вымотали, а уеду и — конец!
Повеселев, Минодора нашарила пальцем секретную задвижку, отперла ворота и вошла во двор. В курятнике беспокойно завозились и спросонья заквохтали куры. «Кого-то черт понес в нужник, — со злостью подумала странноприимица. — Обожрутся свиньи и булгачат всю ночь. Запретить это надо».
Из узкого лаза курятника появился Гурий; одетый во все черное, худой и малорослый, он показался Минодоре необычно толстобрюхим. Вспомнив, что в эту ночь она никому из странников наружных работ не назначала, Минодора сообразила, что Гурий направляется по своим делам.
— Ты, ночной сыч! — подойдя к нему вплотную, громко прошептала она. — Поприжал бы немного свои хлопоты, письма твои…
— Ну, слушайте, довольно! — огрызнулся тот, точно сварливый козел, потрясая своей паршивенькой бороденкой. — Я не люблю, когда моим дорогом бегают черные кошки. Ступайте в сон, лешак, и не суйте носа в свое не дело!
— Да ты…
— Тихо. Идите спатькаться!
— Я пресвитеру…
— Жалуйтесь, слушайте, но проваливайте, хоть на преисподней! — прошипел он и, придерживая живот рукою, проскользнул мимо странноприимицы.
Пораженная Минодора отшатнулась, а когда пришла в себя, фигура Гурия мелькнула уже во мгле садика.
— Ну ладно, сатана. Явится Конон, я с тобой поговорю! — погрозила она, сжимая кулаки.
Странноприимице даже во сне не снилось, чтобы какой-то вылинявший человечишка когда-либо что-нибудь предпринял без ее материнского благословения.
— Жранья лишу вонючего пса. Я здесь хозяйка!
Между тем Гурий направился к мельнице.
Это был человек, имевший старые счеты с Советской властью и готовый мстить ей чем угодно. Единственный сын и наследник расстрелянного красногвардейцами известного в здешних краях владельца спиртово-химического завода, Виталий Флавианович Гурилев пятнадцатилетним мальчиком был увезен с Урала в Сибирь, но неплохо помнил свою родину. В его памяти вставали могучий лес вокруг небольшого селения, обширный отцовский дом возле каменной церкви на высокой крутой горе и подгорный пруд с тремя парами белоснежных лебедей. Но, подрастая в предместье Иркутска, он постепенно узнавал, кем бы мог стать и чем бы владел, не появись Советская власть. Мать не просто рассказывала ему о былом владычестве семьи Гурилевых, нет, она часами просиживала с сыном над альбомом великолепных фотографий и повествовала о каждой из них вкрадчивым, медоточивым голосом, частенько срывающимся на скорбь и гнев. Сын слушал рассказы матери, как увлекательный урок, смотрел на яркие снимки, где высились корпуса гурилевских химических заводов, словно живые стояли пары и тройки чистокровных рысаков, запряженных в элегантные экипажи, и, казалось, еще бурлили музыкой и танцами пышные празднества в родительском доме. К семнадцати годам, похоронив мать и промотав ее золото и серебро, Виталий Гурилев пристроился к шайке тогда еще недобитого колчаковца Сенотрусова. Юнец не помнил, сколько он повесил коммунистов, изнасиловал и умертвил комсомолок, сжег сибирских деревень; он жадно и ненасытно упивался местью и славой примерного палача, но был изловлен. Советская власть пощадила его молодость, заменив расстрел трудовыми лагерями. Но волчонку снился лес. В лагере он сдружился с врангелевцем Кондратом Синайским, и в мае тридцатого года приятели не вернулись с лесных работ в арестантскую казарму. Однако на свободе, как говорится, не сошлись во мнениях: один рвался к открытому террору, другой оказал расчетливую умеренность — и разбрелись в разные стороны. Опять занявшийся бандитизмом и вредительством — там зарежет проезжего человека с портфелем, здесь колхозные клади либо лес подожжет — Гурилев снова попался, но по делу простого грабежа, не без задней мысли назвался безродным зырянином и за десяток лет настолько привык к своей новой роли, что вообще разучился чисто говорить. В первые дни войны с фашистами Гурилев записался в добровольцы, был отправлен на фронт, ночью выкрал у заснувшего новобранца-часового револьвер и снова сбежал, теперь из воинского эшелона. На Урале он пристал к секте не то хлыстов, не то баптистов — беспаспортников, бродил по деревням, проповедовал учение секты по заповеди «не убий», сочинял и разбрасывал «святые» письма. В этих-то скитаниях он и встретился с близким другом Кондрата Синайского странником Агафангелом, узнал, что Кондрат теперь Конон и глава общины скрытников, а спустя некоторое время свиделся и с самим пресвитером.
— Х-ха, вот лешак так уж лешак! — воскликнул бывший сенотрусовец, пожимая руку бывшему врангелевцу. — Ты удивлен мой разговор?.. Х-ха, тринадцатый год зырянином кожу, языком смерти спасался, теперь привыкал, корошо!.. Давай прятай меня свою секту, лешак. Надежный прячь; найдут — расстреляют тебя да меня. Война кончится, оба Китаю перекодим!
Трусоватый от природы, Конон согласился, назвал приятеля Гурием, отвел его в узарскую обитель и, чтобы отвлечь яростного террориста от слишком горячих мыслей, наказал заниматься только «пророческими» письмами.
Но под новым именем был прежний бандит. «Чистить хлев? — рассуждал Гурий. — Пусть чистят дураки!.. Вязать сети с Калистратом, составлять «святые» письма, носиться с ними по округе, прозябать на грязной подстилке в паршивой келье — слуга покорный!.. Мы найдем дело, что ахнет и сам Кондрат Синайский!»
И он стал настойчиво искать. Однажды ночью, бродя по окрестностям Узара, Гурий вышел к пруду, великолепием и мощью своей напоминавшему его родной пруд, и сердце бывшего помещика ворохнулось. Вернувшись в обитель, он позвал к себе старика Коровина, расспросил его о пруде и о мельнице, выяснил, что пруд — самое доходное и самое уязвимое место в узарском колхозе, и обрадовался: подвертывалось дело, он спасен от страшного прозябания и может снова и снова мстить.
Трехпоставная водяная мельница с крупорушным и маслобойными станками досталась колхозу имени Азина после раскулачивания узарского богача Луки Силыча и обслуживала до сорока деревень округи. На поймах реки ниже пруда каждую весну зеленели заливные луга — кормовая житница восьми прибрежных колхозов. Ниже по течению было расположено обширное рыбопромысловое хозяйство одного из городских пищевых комбинатов. Веснами перед самым половодьем зимний запас воды спускался из пруда в долину, увлажнял поймы, крушил лед на нижнем плесе и освежал выростные прудики рыбного завода. Вплотную к мельнице пристраивался корпус электрической станции, но стройку тормозила война. Гурий же знал, что, спустив пруд, можно лишить мельницу энергии на целый год, что прибыль весенней воды уже кончилась, а осенний паводок не даст и половины водоема, что затопить поймы надо в те дни, когда на них будет подсыхать скошенная на сено трава, и этой же лавиной воды разрушить всю систему рыбозавода.