Сразу после войны в этих развалинах выбирали кирпичи, и получилось, что сами фундаменты оказались расчищенными, а по обе стороны от них образовались насыпи из битого, негодного ни к чему кирпича. Насыпи эти с годами заросли дерном и на них вызревала на солнце земляника.
Туда и шел я, и в одиночестве — лесные дорожки пользовались в поселке дурной славой и сюда, как я узнаю позднее, старались не ходить! — ползал по пригоркам в поисках созревшей земляники, а порою и просто сидел, охваченный одинокими мечтаниями о будущем…
Мне хотелось совершить что-то героическое, кого-то спасти, сделать что-то очень нужное и полезное и, если нужно, пожертвовать собою ради Родины и ради любви…
Мысли об этом как-то необыкновенно волновали и возвышали меня…
И так и осталось наполненное необузданными мечтаниями одиночество…
Вот что приносит холодный северный ветер…
Однажды, когда я сидел так на берегу реки за поселком, за моей спиной зашуршало платье, я оглянулся и увидел молодую цыганку, что жила в Богачево и ходила гадать на пристань к приходящим теплоходам.
— Кого ты здесь ждешь, мальчик? — спросила она.
— Я так сижу… — сказал я, не зная, что ответить. — Никого не жду.
— А чего испугался так?
— Нет… Я не испугался…
— Испугался… — внимательно глядя на меня, сказала цыганка. — Ты думаешь, что все изменится, когда ты вырастешь? Не изменится ничего… Твои страхи вырастут вместе с тобой…
И она ушла, сбивая подолом длинной юбки прозрачные шары одуванчиков.
Я не понял ее, но, глядя на пустую вечернюю воду реки, ощутил вдруг такой приступ страха, какого не ощущал еще никогда в жизни.
7
Прошли года, и ребята с перекрестка, которых я заманил когда-то к себе в дом, снова пришли в страшные сны…
Вот я вхожу в свой вознесенский дом, иду по комнатам. Почему-то ночь и вокруг темно.
Я включаю свет и начинаю вспоминать, что в этом доме всегда меня охватывает какая-то жуть, стоит только остаться одному.
Но сейчас не страшно.
Чего бояться мне, взрослому, уже прожившему почти всю жизнь?
И зачем, спрашивается, здесь заколочены изнутри все окна?
Я начинаю отдирать доски и тут замечаю толпу подростков с перекрестка. Подростки лезут через забор и бегут прямо к окну, возле которого стою я.
При этом они явно не видят меня.
Это странно, потому что на улице тьма, а в доме свет, и это я не могу видеть их, а они должны, должны видеть…
Но все наоборот.
Подростки лезут в окно, хотя я и мешаю им.
У подростков возбужденные, очень злые лица. Они лезут, разбивая стекла, и мне страшно, а больше всего я боюсь тех ребят, которые пошли в обход дома и сейчас, я слышу это, уже входят в коридор…
И всегда первое движение — броситься к кровати, под которой были сложены у меня деревянные сабли, но тут же останавливаешь себя, понимая, что против тех, кто пришел в сон, никакие сабли уже не помогут… И только и осталось Крестное Знамение…
— А помнишь… — сказала мне сестра. — Ты ведь уже в школу ходил, а все равно — самый маленький в семье был, вот и приходилось тебе старые вещи донашивать. Некому больше было… И однажды взбунтовался ты. Не буду, говоришь, старое носить, и все! Так тетка-то Маруся тогда к бабке, Анне Тимофеевне, унесла Шуркино пальто перешивать. А когда готово было, пришила на него ярлык с отцовского пальто и принесла домой.
— Колька, — говорит, — я тебе к Новому году в магазине пальто наглядела. Вроде как твоего размера… Я померить взяла, ты прикинь-ка…
— В каком магазине? — спросил ты.
— Да в раймаге ведь… Вон ярлык-то целый… Ты прикинь пальто на себя, если не подойдет, дак назад отнести надо.
Ну, ты ярлык проверил, потом надел пальто.
— Дак что? — тетка Маруся спрашивает. — Будешь носить или в магазин отнести?
— Оставь… — сказал ты.
Двоюродная сестра вспомнила историю, которую помнил и я.
Очень хорошо помнил…
Действительно, в детстве мне приходилось донашивать вещи, которые носили брат и сестра, и меня это возмущало. И брату, и сестре время от времени покупали в магазине новое, а мне нет. И ничто не могло поколебать ощущения несправедливости…
Так что случай, про который вспомнила двоюродная сестра, на самом деле был. Только сестра и сама не знала некоторых подробностей.
Я донимал мать, чтобы она купила мне пальто в магазине, а не перешивала пальто, из которого выросла сестра Саша. Но покупать не на что было… Вот мать и придумала этот фокус с ярлыками.
Сестра не знала только, что ярлыки не обманули меня…
Я сразу узнал пальто, которое носила Саша, никакой ярлык не мог помешать этому узнаванию. Просто, когда я понял, чье пальто «купили» мне, я увидел глаза матери — о, как она смотрела на меня тогда! — и слова возмущения застряли комком в горле.
— Оставь! — только и сумел я буркнуть тогда.
Мать облегченно вздохнула, а я потом целый год ходил в этом пальто и старательно не замечал улыбок, которыми обменивались взрослые, когда мать снова и снова рассказывала при мне, как она «покупала» пальто в раймаге.
Как новое и носил я это пальто.
Однажды даже подрался с приятелем Сашкой Горбуновым, усомнившимся, что мое пальто — покупное…
Впрочем, с Сашкой Горбуновым мы в тот же вечер и помирились.
Как-то все равно нам было тогда, в каких пальто дружить…
По вечерам коровы бродили вдоль берега по колено в неглубокой воде и мягкими губами выбирали водоросли. Дальше, по течению реки, покачивались на волне бревна в оплотниках, а над ними, на берегу, стояла доверху заваленная пахучими опилками лесопилка.
С годами все менялось.
Углубляли фарватер на реке, перестраивали лесопилку, и, когда я сдавал в школе выпускные экзамены, на месте оплотников разместились доки, а в них — большие, тысячетонные суда. И коровы уже не ели водорослей, коров стало совсем мало, и им хватало теперь травы.
А когда я учился в начальных классах, корова считалась признаком семейного благополучия — без коровы трудно было тогда прожить в нашем поселке.
Лето в те годы называлось сенокосом, а все семейные хроники отсчитывались по коровам.
Когда мы держали Зорьку, отцу не дали учительской ставки, и целый год мы жили очень бедно. Вместе с соседкой Авдюхикой мать ездила продавать молоко в леспромхозовский поселок Прорву, где жилы лесорубы — денежные и беззаботные люди.
Уезжала мать утром. Они долго копошились с Авдюхикой на берегу, устанавливая в лодке бидоны, а потом, оглянувшись на дом, отталкивались от пристани.
Улочки в леспромхозовском поселке были крутые, разбитые в грязь гусеницами лесовозов, и трудно даже представить, как мать таскала здесь тяжелые бидоны, но, повторяю, мы жили в тот год очень бедно.
Обратно мать возвращалась только вечером и долго сидела у кухонного стола, уронив на колени руки с набухшими на них жилами.
Потом раздавалось под окном муканье Зорьки, и мать тяжело вздыхала и непослушными пальцами начинала развязывать узел платка — нужно было идти доить корову.
Когда мы держали Буренку, дела отца пошли в гору.
При его школе — он уже стал тогда директором — открылся еще и заочный консультационный пункт. Заработок стал хорошим, и можно было сократить домашнее хозяйство, но мать не желала отставать от коровы. На все наши уговоры она мотала головой и упрямо твердила, что ей не жизнь без коровы.
И мы держали Буренку, а потом еще и Живулю.
И может быть, потому, что Живуля была нашей последней коровой, а я учился уже в старших классах, я запомнил ее лучше других коров.
Это была самая веселая корова, и держать ее было совсем легко. И я, и брат, и сестра стали уже взрослыми и сильными; отец же учил в своей школе двоих сыновей лесничего, и тот давал нам косить сено без половины — сенокос был игрушкой для нас, и я, еще не умея размышлять, лишь удивлялся: отчего же сенокос казался мне таким долгим раньше.
И еще одно.
Живуля уже не кормила нас. В сущности, то молоко, что покупали соседи, которые сами приходили теперь по утрам к нам, занимало ничтожное место в семейном бюджете, и мы любили Живулю бескорыстнее, нежели других коров. Эта любовь напоминала любовь горожан к своим собакам и кошкам, и мы удивлялись, что мать не может привыкнуть к этому. Надо было видеть, как горевала она, когда пропадало молоко.
И все-таки, когда Живуля заболела, все мы переживали.
Грустно было еще и потому, что и отец, и я, и мать — все мы понимали, что Живуля наша последняя корова. Закончили школу оболтусы лесничего, брат уже работал и не знал, дадут ли ему летний отпуск, сестра просилась на лето к морю, а мне нужно было сдавать вступительные экзамены в институт. Мы все понимали это, и еще мы чувствовали, что с Живулей уходит огромная прежняя жизнь, а какой будет новая, мы не знали и только хмурились, и почти ни о чем не разговаривали между собой.