К Азелле
Я был бы неразумен, если бы думал, что я в состоянии воздать тебе благодарность. Один Бог может воздать твоей святой душе то, чего она заслужила. Я же, недостойный, не мог никогда ни думать, ни желать, чтобы ты оказала мне такую любовь о Христе. Впрочем, хотя некоторые и считают меня злодеем, покрытым всякими преступлениями, и хотя по грехам моим и этого даже мало, все–таки ты хорошо поступаешь, что даже и худых в душе твоей считаешь добрыми. О чужом рабе опасно судить (см.: Рим. 14, 4), тем более непозволительно говорить худое о праведном. Да, придет тот день, когда и ты вместе со мной поскорбишь о том, что немногие горели такой любовью.
Я человек порочный, переменчивый и непостоянный, лживый и обольщенный коварством сатаны. Что же безопаснее — верить ли порицаниям, или предполагать невинность, или же совсем не желать верить даже виновности? Некоторые целовали мои руки и в то же время змеиными устами порицали: на губах скорбь обнаруживали, а в сердце радовались. Господь видел и смеялся им, и меня, раба Своего, соблюдал с ними до будущего Суда. Тот походку и улыбку мою порицал, тот над лицом моим издевался, этот в простоте моей видел нечто другое.
Я три года почти прожил с ними. Меня окружала густая толпа дев — и я, сколько мог, часто беседовал с ними от Божественных книг. Частое повторение таких уроков породило короткость, короткость установила доверие. Пусть же скажут, какие иные были у них чувства в моем присутствии, кроме чувств, приличных христианину? Взял я деньги у кого–нибудь или не отвергнул больших или малых подарков? Звучала ли в моей руке чья–нибудь медь? Позволил ли себе когда–нибудь двусмысленную речь или наглый взгляд? Обращают внимание только на то, что я мужчина, и это с тех пор, как Павла отправлялась в Иерусалим. Но пусть поверили лжецу; почему же верят его отрицанию? Ведь обвинитель и потом защитник — один и тот же человек, и, конечно, он говорит правду, скорее всего, под влиянием мучений, чем в веселую пору. Видно, вымыслу легче верят, его охотно слушают и даже побуждают придумать его, когда он еще не существует.
Пока я не знал жилища святой Павлы, до тех пор гремела ко мне любовь всего города. Почти общий суд признавал меня достойным высшего священства. Обо мне говорили блаженной памяти папе Дамасу. Меня считали святым, признавали смиренным и красноречивым. Неужели ж я вошел в дом какого–нибудь развратника? Ужели я увлекся шелковыми одеждами, блестящими камнями, раскрашенным лицом, жадностью к золоту? Нет, римская матрона могла покорить мою душу только слезами и постами. Только та могла привлечь мое внимание, которую я видел в печальном одеянии, ослепшую от слез, которую часто солнце заставало по целым ночам умоляющей милосердие Божие; только та, чья песнь была псалом, предмет разговора — Евангелие, чьи утехи состояли в воздержании, а жизнь — в постничестве. Меня радовала только та, которую я никогда не видел за пищей. Но как скоро за ее чистоту я начал уважать и почитать ее и удивляться ей, тотчас оставили меня все добродетели.
О зависть, первая язва! О сатанинское коварство, всегда преследующее святых! Не другие какие–нибудь римские женщины сделались предметом городской басни, а именно Павла и Мелания, которые, презрев имущества свои, оставив все дорогое, подняли крест Господень, как некоторое знамя благочестия. Если бы они наслаждались в банях, употребляли бы благовонные мази, то в своем богатстве и вдовстве они нашли бы оправдание роскоши и свободы, могли бы слыть госпожами и святыми. Но они хотят казаться прекрасными во вретище и пепле и низойти в геенну огненную с постом и грязью; очевидно, что не таким погибнуть с шумом при рукоплесканьях толпы.
И пусть бы язычники или иудеи осмеивали такую жизнь, тогда Павла и Мелания могли бы находить утешение в том, что они не нравятся Христу. Но увы! Люди— христиане, оставив попечение о собственном домостроительстве и не замечая бревна в собственных очах, в чужом глазе отыскивают сучец. Они оскорбляют святые подвиги и в оправдание собственной виновности думают: нет святых, все достойны порицания — погибающих толпа, грешников бесчисленное множество.
Ты любишь мыться каждый день — другой такую опрятность считает грязью. Ты изрыгаешь рябчиков и превозносишь осетрину — я бобами наполняю свой желудок. Тебя увеселяет толпа скоморохов — меня плачущие, Павла и Мелания. Ты жаден на чужое — они своим пренебрегают. Ты утешаешься над сладкими винами — они пьют холодную воду еще с большей приятностью. Ты считаешь себя пропавшим, если в настоящую минуту ничего не имеешь, не поедаешь, не проглатываешь, — они желают будущего и уверены, что все сказанное в Писании — истина. Пусть будет тщетно и глупо верить в воскресение тел; что тебе до того? Нам, напротив, твоя жизнь не нравится. Ты считаешь таких людей несчастными, а мы тебя считаем несчастнейшим. Мы платим друг другу одинаковой монетой, а потому и кажемся друг другу безумствующими.
Это я наскоро написал, госпожа моя Азелла; взойдя уже на корабль, задушаемый горем и слезами, я благодарю Бога моего, что Он удостоил меня быть одним из тех, кого мир ненавидит. Помолись же, чтобы я возвратился из Вавилона в Иерусалим и чтобы владычествовал мной не Навуходоносор, но Иисус, сын Иоседека; пусть придет Ездра, что по толкованию означает «помощник», и отведет меня в мое отечество. Я безрассуден был, когда желал воспевать песнь Господню на земли чуждей (Пс. 136, 4) и, оставив Сионскую гору, обратился за помощью к Египту.
Я забыл предостережение евангельское, что выходящий из Иерусалима тотчас впадает в разбойники, его обнажают, ранят и убивают. Если же священник и левит и прошли с презрением, есть, однако ж, Тот милосердый самарянин, Который на упрек иудеев: Самарянин ты и беса имаши (Ин. 8, 48), отрицая в Себе беса, не отрицался, что Он самарянин; потому что иудеи самарянином называли того, кого мы называем стражем. Пусть некоторые считают меня злодеем; я охотно пришлю им раба, как свидетельство верности. И Господа моего иудеи называли волхвом; и апостола считали возмутителем. Яне изъят от искушений человеческих (1 Кор. 10). Какой же род тесноты я перенес, воинствуя за крест? На меня возвели бесчестие ложного преступления. Но я знаю, с доброй или худой славой достигается Царство Небесное.
Приветствуй Павлу и Евстохию, моих во Христе, угодно или нет это миру. Приветствуй мать Албину, и сестру Марцеллу, и Марцеллину, и святую Фелицитату и скажи им: перед Судищем Христовым мы станем вместе, и там обнаружится, кто как жил. Вспоминай обо мне, ты, пример непорочности и украшение девства, и укрощай морские волны твоими молитвами.
Никогда я не мог и помыслить, сын Океан, чтобы милосердие Владыки подвергалось нареканию виновных и чтобы вышедшие из темниц после позора и цепей сожалели об освобождении других. В Евангелии завидующему чужому спасению говорится: Или глаз твой завистлив оттого, что я добр? (Мф. 20, 15). Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать (Рим. 5, 20). Истреблены были все египетские первенцы, а между тем даже израильский скот не был оставлен в Египте. Вот возникает каинитская ересь, давно издохшая ехидна поднимает сокрушенную голову и уже не отчасти, как обыкновенно прежде, а всецело подрывает таинство Христово. Она говорит, что есть некоторые грехи, которые Христос не может очистить Своей кровью, и что от закоренелых грехов в телах и душах остаются столь глубокие раны, что не могут быть исцелены врачеством Его. Что иное говорит эта ересь, как не то, что Христос умер напрасно? А конечно, Он умер напрасно, если некоторых не может оживотворить. Неправду, следовательно, говорит Иоанн Креститель, и перстом, и устами указывая на Христа: Вот Агнец Божий, Который берет [на Себя] грех мира (Ин. 1, 29), если еще в мире есть люди, грехи которых не подъял Христос. Ибо или нужно доказать, что неискупленные милосердием Христа не принадлежат миру, или, если принадлежат, то нужно избрать второе из двух. Освобожденные от грехов доказывают силу Христа, не освобожденные говорят о Его бессилии. Но не будем думать о Всемогущем, что Он в чем–нибудь бессилен: все, что творит Отец, то и Сын творит также (см.: Ин. 5, 19). Слабость Сына падает на Отца. Все члены Агнца преисполнены; все послания апостола возвещают благодать Христа. И чтобы не казалось мало простого обетования благодати, говорит: Благодать вам и мир да умножится (1 Пет. 1, 2). Обещается умножение, а мы проповедуем скудость.
Но к чему это? Ты имеешь в виду свою задачу: Картерий, епископ Испанский, человек престарелый и по летам, и по священству, прежде крещения женился на одной, а после крещения, по смерти первой, на другой жене; ты думаешь, что он поступил вопреки наставлению апостола, который, перечисляя качества епископа, предписал рукополагать во епископа единыя жены мужа. Но я удивляюсь, что ты выставляешь на вид одного, тогда как такими рукоположениями наполнен весь мир. Не говорю ни о пресвитерах, ни о низшей степени; если захочу поименно перечислить только епископов, то соберется такое число, что будет больше бывших на Ариминском соборе. Впрочем, неприлично защищать одного, как бы обвиняя многих, и оправдывать множеством согрешающих того, кого не можешь оправдать разумными основаниями. В Риме один весьма образованный человек предложил мне, как говорится, рогатый силлогизм, чтобы, куда бы я ни поворотился, запутывать меня теснее и теснее. Жениться, спросил он, грех или нет? Я, не умея избежать подвоха, в простоте сказал, что не грех. Затем он предложил другой вопрос: в крещении отпускаются добрые дела или злые? И на это с той же простотой я сказал, что отпускаются грехи. Когда я считал себя безопасным, оттуда и отсюда стали вырастать для меня рога и развертываться прежде скрытая засада. Если, сказал он, жениться не грех, а крещение отпускает грехи, то сохраняется в силе все, что не отпускается. У меня стало темнеть в глазах, как будто меня ударил самый сильный боец, но тотчас, вспомнив софизм Хризиппа: «Если ты лжешь и это говоришь правду, то лжешь» — и придя в себя, я обратил на противника прием силлогизма. «Прошу тебя отвечать, — сказал я ему, — крещение обновляет человека или нет?» Он тихо ответил, что обновляет. «Всецело обновляет, — далее спросил я, — или только отчасти?» «Всецело», — сказал он. Наконец, я спросил: «Следовательно, ничего в крещении не остается от ветхого человека?» Он кивнул головой. Тогда я начал выводить: если крещение обновляет человека и всецело творит его новым, так что в нем ничего не остается от ветхого человека, то новому не может вменяться то, что некогда было в ветхом человеке. Сначала наш колючий возражатель онемел, а потом, как Пизон, не зная, что говорить, не мог молчать; пот выступал у него на лбу, бледнели щеки, тряслись губы, прилипал язык, сохло во рту; он морщился больше от изумления, чем от старости, и наконец разразился: «Неужели не читал ты у апостола, что во священство избирается муж одной жены и что определяется сущность дела, а не времена?» Видя, что он вызывает меня на спор силлогизмами и клонит дело к запутанным словопрениям, я направил против него свои стрелы. «Апостол, — сказал я, — избрал на епископство получивших крещение или оглашенных?» Он не хотел отвечать. Я настаивал на своем и спросил во второй и в третий раз. Ты подумал бы, что это Ниобея, от чрезмерного плача превратившаяся в камень. Я обратился к слушателям и сказал: «Все равно, добрые судьи, связать ли врага бодрствующего или спящего; только легче наложить оковы на него, когда он успокоился, чем когда он борется». Если апостол присоединяет к клиру не оглашенных, а верующих и верующий рукополагается во епископа, то грехи оглашенного не будут вменяться верующему. Такого рода стрелы и метательные копья я бросал в противника, погруженного в летаргию. Наконец он встрепенулся и, как бы извергая умом рвоту и блевотину, разразился: «Так учил апостол Павел».