— Не знаю… — сказал он. — По-моему, тут другая версия имеется. Я слышал, что там, на Арси, три брата сено косили. Двое родных и третий — троюродный. Что у них произошло, никто не знает, но родные братья убили троюродного. Один из них испугался, поплыл по каналу и утонул… Второй — повесился. Похоронили их в Шустручье, а этот памятник на страшном месте стоит. Арси называется…
— Убили… Утонул… Повесился… — сказал я. — А почему? Непонятно… И при чем тут Арси?!
— Много непонятного в нашей жизни есть… — мудро сказал сосед. — Кто мы такие, что понимать все?
С этим я не стал спорить, просто сказал, что сам видел на памятнике заржавевшую табличку «Арсений Федорович Федоскин»…
Но аргумент мой не смутил соседа.
— Так это и был брат, которого убили они… — сказал он.
Первым завял иван-чай, а ромашки еще стояли — горели солнышки в белом ореоле лепестков сквозь поникший и скукожившийся сиреневый мусор… Этот букет, который давно уже пора было выбросить, и увидел я, проснувшись посреди ночи. Проснулся от крика, раздавшегося во сне.
Кто-то кричал, кто-то звал меня, но кто? Я не мог вспомнить…
Густая, вязкая тишина стояла в отвыкшем за зиму от человеческих голосов доме, и только сердце тяжело бухало в груди, пытаясь одолеть прорвавшийся сквозь сон крик.
Поднявшись с дивана, я прошел на кухню, вытащил из лежащей на столе пачки сигарету и закурил. В пламени спички на миг потемнело окно, но спичка погасла, и снова окно затянулось сероватым светом белой ночи. За деревьями тускло светилась речная вода.
Крик повторился снова, когда я уже докурил сигарету.
— Ну куда ты лезешь?! Куда лезешь?! — кричала на улице соседка.
Торопливо натянув штаны и накинув на плечи куртку, я выскочил из дома.
На крылечке соседнего дома, в длинной белой рубахе стояла Вера Лепешкина. А кричала она на мужика, что стоял в помятом пиджаке, в сапогах посреди капустных грядок.
Соседская собака тоже была тут. Молча, без лая, прыгала на мужика, но тот не отбивался от нее, стоял, виновато опустив голову.
— Шарик! — крикнула соседка. — Да отойди ты! Кому говорят! И ты, Иван, иди. Нет здесь никого.
Собака послушно поджала хвост и отбежала в сторону.
— Ступай домой… — повторила соседка. — Не броди тут, Иван, по ночам. Иди с Богом…
Мужик, опустив голову, послушно двинулся прочь. Прошел через огород, открыл калитку и пропал за серым неровным забором, где-то на пустыре.
— Кто это? — закуривая новую сигарету, спросил я.
— Ваня Фершуков… — ответила Вера. — Он капитаном на самоходке ходил… А позапрошлым летом поехал на моторке с семьей. В самое озеро выехавши были, а тут ветер… Волны с баньку величиной пошли, ну и перевернулась, конечно, лодка. Жена и сын потонули. Теперь вот ходит, ищет их, по домам лазает…
— А их тогда так и не удалось спасти? — спросил я.
— Какое там спасение? — вздохнула соседка. — Погода такая страшенная была. Его самого без сознания на берег выкинуло. До сих пор в себя не может прийти…
Она поежилась от прохлады и, вспомнив вдруг, что на ней одна рубашка, торопливо ушла в дом. Слышно было, как брякнула задвигаемая на двери щеколда.
Я посмотрел на часы. Была половина второго. Ночь, чуть-чуть было потемневшая, когда я ложился спать, сделалась как-то просторнее, словно все клубившиеся сумерки успели отстояться в ней. Прозрачной была она сейчас и бесконечно тихой. Густо пахло сиренью.
Вернувшись домой, я лег в постель, но уснуть не смог.
Дом, словно растревоженный ночным криком, был наполнен тихими шорохами, потрескиванием обоев… Казалось, что он тихо ворчит, сам себе жалуется на что-то.
Было время, когда я боялся оставаться в этом доме на ночь в одиночестве.
В тишине звуки разрастались, обретали сходство с голосами людей, казалось, все мои близкие, что жили в этом доме, собираются тут и разговаривают, но о чем? — я не мог разобрать… В полусне мешались голоса с сонными видениями. Я забывал в этой полудреме, кто жив, а кто уже давно умер, начинал разговаривать сам, и когда вдруг вспоминал, что говорю с умершей матерью или отцом, сжималось сердце от страха…
Впрочем, это было давно…
Сейчас и захочешь, а не сразу вспомнишь лицо матери, голос отца, сейчас я и сам уже вошел в возраст, в котором родители казались мне пожилыми людьми. Сейчас не так уж много мне самому осталось лет, если мерить по сроку жизней родителей…
Хотя, может быть, дело не только в возрасте.
Просто последнее время потихоньку начинаем мы приобщаться к православной жизни, «воцерковляться», как говорят батюшки, и ночные страхи отступают, рассеиваются…
Задумавшись о своем, я то ли задремал, то ли отвлекся, и пропустил момент, когда в потрескивание обоев, в шорохи, доносящиеся с чердака, вплелись другие, какие-то царапающие звуки. Вот — совершенно явственно — задребезжало стекло в боковой комнате, потом — оглушительно громко — заскрипела створка окна.
Я вскочил.
Под руку попалась только кочерга, что стояла возле лежанки. С этой кочергой и вбежал в боковушку.
Темный, заслоняя собою белоночный свет, лез в комнату мужик. Створка была слишком узкой для него, и он застрял, просунув в комнату только плечо и голову. На руке, сжимавшей подоконник, темнел вытатуированный якорек.
Глупейшее положение хозяина дома, наблюдавшего за застрявшим в окне грабителем. Ударить кочергою по голове? Вытолкнуть в огород?
— Голубчик… — проговорил я. — Что ты позабыл здесь?
Ситуация была кретинская, а вопрос еще более кретинский. Мужик дернулся так, что зашатался оконный переплет. Я подумал, что мой гость вырвет сейчас его из пазов и вместе с ним рухнет в огород.
— Главное, не волнуйся! — торопливо сказал я. — Не спеши… Поаккуратнее, пожалуйста.
— Ы-ы… — промычал мужик, поднимая лицо. Оно было темным от морщин и загара. Только голубые глаза светились из его сумерек.
— Они здесь?
— Они?! — Я наконец-то узнал в своем госте мужика, которого видел час назад в огороде Веры Лепешкиной. — Нет… Здесь никого нет…
— А где же они?
Я пожал плечами. Мне все-таки удалось втащить его в комнату, не поломав раму. Закрыв окно, чтобы не налетели комары, я повел незваного гостя к выходу. Когда мы проходили через кухню, взгляд его задержался на миске с вареной картошкой, что стояла на столе.
— Может, ты есть хочешь? — спросил я.
Сглотнув слюну, он кивнул. Я вытащил из целлофанового пакета хлеб, достал из холодильника недоеденную тушенку и уселся напротив, наблюдая, как ест мой гость.
Ел он неряшливо, жадно, пальцами запихивая в рот неочищенные картошины и обмокнутые в тушенку куски хлеба. При этом он еще и рассказывал что-то.
Он говорил про озеро, про лодку, на которой они плыли, когда налетел ветер… Про церковь, вставшую на озерном берегу. Слова мешались с чавканьем, застревали во рту, с трудом проглатывались вместе с кусками картошки…
Наконец, он наелся. Вытер рукавом пиджака рот и внимательно посмотрел на меня.
— Где же они все? — с болью спросил он. — Мы ведь плыли в одной лодке…
— Ты же сам видел — здесь никого нет, — вставая, сказал я. — Пошли. Я открою дверь.
Фершуков кивнул и, не возражая, прошел следом за мною на веранду. Вышел в распахнутую дверь.
Уже на улице он остановился.
— Мы же все были в одной лодке… — сказал он.
Здесь, на улице, мне удалось лучше, чем в домашних сумерках, разглядеть его. Исхудавшее морщинистое лицо, порванный, испачканный пиджак болтался на его плечах, как чужой. А в голубых глазах светилось такое горе, что я отвел глаза.
— Иди домой… — сказал я. — Иди…
Уже из окна я видел, как вышел Фершуков на дорогу и, опустив голову, медленно зашагал вдоль реки, в поселок. Я следил за ним, пока он не пропал, заслоненный стоящим на подоконнике букетом, среди скукожившихся, потемневших лепестков которого ярко горели незакатные солнышки ромашек.
Я докурил сигарету и снова улегся в постель. Странно, но это ночное приключение не развеяло сна. Удивляясь этому, я и заснул…
Мне снилось: мы плыли на лодке, когда налетел ветер… Высокие — под баньку! — пошли волны, захлестывая озерный берег, церковь, вставшую на берегу, само небо…
Негра звали Фикре́.
Днем он сидел на лекциях в институте, а по вечерам надевал белую рубашку и шел танцевать в посольство. Фикре́ и в голову не приходило, что можно жить как-то иначе или, по крайней мере, не мечтать о такой жизни.
Он был очень доволен собой, и эта жизнь продолжалась до того утра, пока в газете не прочитал он о перевороте в своей стране. Фикре́ попытался дозвониться в посольство, но там телефон был занят, и, все более осознавая себя политэмигрантом, Фикре́ впервые не пошел на лекции.