Затем мое чувство обрело образ. Мне показалось, что я — снеговик, который наконец–то начал таять. Я чувствовал, как таяние начинается со спины — тинь–тинь и вот уже — как–кап. Ощущение не из приятных.
Так лису выкурили из гегельянского леса, и теперь она мчалась по полю, измученная, задыхающаяся, под крики погони и лай собак. Все они оказались в одной своре — Платон, Данте, Макдональд, Герберт, Барфилд, Толкин, Дайсон и сама Радость. Все они были в гармонию с мировым Духом. Впервые в жизни я изучал себя ради разумной практи–ческой цели. И тут я обнаружил то, что повергло меня в ужас: зверинец похоти, бедлам амбиций, детскую страхов, гарем взлелеянных ненавистей. Имя мне было — легион. Конечно, я не мог ничего сделать — я не мог продержаться и часа, не обращаясь непрестанно к тому, что именовал «Духом». Однако изощренные философские различия между этими обращениями и тем, что нормальные люди называют молитвой, рушатся, как только займешься этим всерьез. Можно беседовать об идеализме, можно верить в него, но жить им нельзя. Не мог же я по–прежнему думать об этом «Духе» как о совершенно равнодушном или глухом к моим мольбам. Даже если моя философия верна, что могу сделать я сам? Теперь я понимал, что выстроенная мной прежде аналогия кое–что подсказывает: если бы Шекспир и Гамлет могли встретиться, то произошло бы это только по воле Шекспира. То есть Шекспир, в принципе, мог бы вывести самого себя в пьесе и написать диалог между собой и Гамлетом. Этот («Шекспир» был бы, разумеется, с одной стороны — самим Шекспиром, а с другой — его созданием. (В какой–то мере похоже на Воплощение.) Сам Гамлет ничего тут поделать не может. Наверное, мой Абсолютный Дух все еще отличался от Бога обычной веры, но дело было сделано: стоит искренне поверить даже в такого «Бога» или «Духа», и жизнь обновится внезапно, ужасно, потрясающе. Как сотряслись и соединились друг с другом сухие кости в страшном поле Иезекииля (37: 10), так и умозрительное построение, засушенное в моем мозгу, зашевелилось, приподнялось, отбросило саван, встало и обрело жизнь. Я боль–ше не мог забавляться философскими играми. Как я уже скачал, этот «Дух» скорее всего еще не совпал с «Богом массо–вой религии», но Игрок на другой стороне просто отмахнулся от этого различия — и его не стало. Он не вдавался в дефиниции, Он сказал только: «Я — Господь», «Аз семь Сущий» — и просто: «Я есмь».
Люди, от природы склонные к вере, не поймут того ужаса, с которым я воспринял это откровение. Дружелюбные агностики прощебечут нечто сочувственное насчет «поисков Бога». В том моем состоянии это звучало как поиски кота, предпринятые мышью. Мои чувства лучше всего передавала встреча Миме и Вотана в первом акте «Зигфрида»: «Не нужен мне ни друг, ни соглядатай, я жажду одиночества».
Как вы помните, я всегда мечтал, чтобы меня оставили в покое, «не лезли». Я хотел (ну и дурость!), чтобы моя душа «принадлежала мне самому». Я бы с готовностью отказался от любого наслаждения, лишь бы избежать боли. Сверхъестественное поначалу притягивало меня, словно запретный наркотик, а затем вызвало отвращение, похожее на похмелье. Недавние попытки жить в соответствии со своей философией на самом деле (теперь–то я это понимал) были очередной попыткой выстроить стену. Я ведь догадывался, что даже идеальное представление о добродетели никогда не навлечет на меня нестерпимых мук, я вполне могу вести себя «разумно». Но теперь идеал превратился в повеление, и кто знает, к чему он меня принудит? Разумеется, по определению, Бог есть Разум. Но «разумен» ли Он в другом, более земном смысле? Никто не давал мне ни малейших гарантий. От меня требовали безусловной сдачи, прыжка во тьму. На меня надвигалась реальность, не ведающая компромисса. Никто не предлагал мне ультиматума «Всё или ничего». Видимо, эту стадию я уже миновал, когда, сидя наверху автобуса, расстегнул доспехи и снеговик начал таять. Теперь от меня попросту требовали «Всё».
И вот ночь за ночью я сижу у себя, в колледже Магдалины. Стоит мне хоть на миг отвлечься от работы, как я чувствую, что постепенно, неотвратимо приближается Тот, встречи с Кем я так хотел избежать. И все же то, чего я так страшился, наконец свершилось. В Троицын семестр 1929 года я сдался и признал, что Господь есть Бог, опустился на колени и произнес молитву. В ту ночь, верно, я был самым мрачным и угрюмым из всех неофитов Англии. Тогда я еще не понимал того, что теперь столь явно сияет передо мной, — не видел, как смиренен Господь, Который приемлет новообращенного даже на таких условиях. Блудный сын хотя бы сам вернулся домой, но как воздать мне той Любви, которая отворяет двери даже тому, кого пришлось тащить силой, — я ведь брыкался и отбивался и оглядывался — куда бы мне удрать. Слова «принудь войти», столько раз извращали дурные люди, что нам противно их слышать; но если понять их верно, за ними откроются глубины милости Божьей. Суровость Его добрее, чем наша мягкость, и, принуждая нас, Он дарует нам свободу.
Теперь на той стороне, даже мой ученик Гриффите. Теперь он настоятель Беде Гриффите, а тогда, еще сам неверу–ющий, он тоже принял участие в этой погоне. Однажды, когда он и Барфилд завтракали у меня в комнате, я упомянул о философии как о предмете. «Для Платона она не была предметом, — заметил Барфилд, — она была путем». Барфилд и Гриффите быстро обменялись понимающими взглядами, и Гриффите негромко, но с радостной готовностью подтвер–дил эту мысль. Я понял, как я легкомыслен. Многое уже продумано, сказано, прочувствовано и пережито вообра–жением. Пора что–то делать.
Разумеется, с моим идеализмом была связана (по крайней мере, теоретически) определенная этика. Я полагал, что наши смертные и не вполне реальные души обязаны умножать знание о Духе, видя мир с разных сторон, но оставаясь качественно подобными Духу, привязанными к своему времени, месту и обстоятельствам, но обладающими той же волей и разумом, что и он. Это непросто, ведь сам акт творения, в котором Дух породил души и мир, наделил их разнообразными и зачастую противоречащими друг другу интересами, а значит, есть опасность эгоизма. И все же я полагал, что каждый из нас способен отрешиться от эгоизма, порожденного его особой личностью, точно так же, как мы можем отрешиться от оптической иллюзии, порожденной нашим положением в пространстве. Предпочесть свое благо благу соседа — все равно что принять ближайший телеграфный столб за самый большой на свете. Чтобы опом–ниться и действовать согласно этому объективному и универсальному мировоззрению, надо было ежедневно и ежечас–но напоминать себе о своей подлинной природе, вновь возноситься или возвращаться к тому Духу, которым мы все на самом деле являемся. Все так; но теперь я понимал, что не так уж легко воплотить это учение в жизнь. Говоря словами Макдональда, я стоял перед тем, что «нужно делать, и всё». Я должен стремиться к совершенной добродетели.
Нелегко молодому атеисту уберечь свою веру. Опасности подстерегают его на каждом шагу. Нельзя исполнить волю Отца (и пытаться не стоит), если ты не готов вместе с ней принять само учение. Я старался привести все свои поступки, желания и помыслы воедино.
Читатель должен понять, что обращение, описанное мной в предыдущей главе, было обращением к теизму в его самом простом и чистом виде, а не обращением к христианству. Я тогда еще ничего не знал о Воплощении. Бог, на милость Которого я отдался, в моих глазах не имел ничего общего с человеком.
Вы можете спросить, не был ли мой ужас смягчен сознанием того, что я приближаюсь к источнику всей Радости, дарованной мне с детских лет? Ни в малейшей степени. Ведь я и не догадывался, что Бог как–то связан со стрелами Радости. Скорее для меня все было наоборот: я надеялся, что в средоточии реальности окажется «какое–то место», какой–то центр, а там оказалась Личность. У меня были все основания предполагать, что в первую очередь эта Лич–ность потребует от меня полного и безоговорочного отказа от всего, что я называл Радостью. Когда меня втащили через порог в это сокровенное пространство, изнутри не доносилось ни единой мелодии, ни ароматов райского сада. Никаких желаний я не испытывал.
В мою веру пока еще не входило учение о бессмертии души. Теперь я считаю особой милостью, что мне было позволено несколько месяцев, если не целый год, верить в Бога и пытаться соблюдать послушание, даже не задаваясь этим вопросом. Я прошел тем же путем, что и иудеи, которым Он открыл Себя за века до того, как появилась первая мысль о какой–то иной судьбе за могилой, кроме призрачного шеола. А я и о шеоле не думал. Есть люди (многие из них гораздо лучше меня), которые сделали бессмертие души основным положением своей веры, но я не раз замечал, как изначальная озабоченность этим может полностью сбить с пути. Меня воспитали в убеждении, что добро остается доб–ром, пока оно бескорыстно, и волю мою не должны подстегивать ни страх перед наказанием, ни надежда на награду. Если я заблуждался (позднее я убедился, что проблема гораздо сложнее), к моей ошибке относились с величайшей снисходительностью. Я боялся, что угрозы или посулы собьют меня с толку, но ни угроз, ни обещаний не было. Я слышал неумолимый приказ, но он не подкреплялся «санкциями». Я должен был повиноваться Богу просто потому, что Он — Господь. Давно, сперва — через обитателей Асгарда, потом — через преклонение перед Абсолютом, Он учил меня, что есть вещи, которые мы почитаем не за то, что они могут сделать для нас, а за то, что они есть. Вот почему я испытал ужас, а не удивление, когда понял, что Богу надо повиноваться только ради Него Самого. Если кто–нибудь спросит, почему мы должны повиноваться Богу, ответ будет «Аз есмь». Знать Бога и знать, что мы обязаны Ему повиноваться, — одно и то же. Власть над нами — в самой Его природе. Конечно, как я уже говорил, на деле все сложнее. Первичное непременное Бытие, Создатель, обладает верховной властью не только де юре, но и де факто, Ему принадлежат не только Царство и слава, но и сила. Однако я постиг власть Бога прежде, чем ощутил Его мощь, право узнал прежде силы и благодарен за это. Мне кажется, и сейчас стоит иногда напоминать самому себе: Бог таков, что, даже если бы (допустим невозможное) сила Его исчезла, но сохранились прочие Его атрибуты, так что высшее право навеки лишилось бы высшей мощи, мы бы но–прежнему были обязаны Ему тем же почтением и повиновением. С другой стороны, если сама природа Бога обеспечивает правоту и санкцию Его приказам, мы должны понять, что единение с Его природой — блаженство, отлучение от нее — ужас и мрак. Так неизбежно возникает представление о рае и аде. Вполне вероятно, что постоянные размышления о них вне этого контекста, придающие им собственное зна–чение, в конечном счете вульгаризируют наше представление и развращают нас самих.