“Агония! смерть!” – подумал я, услыхав слова доктора. “ Да неужели же я умираю?” – обращаясь к самому себе, громко проговорил я; но как? почему? объяснить этого не могу.
Мне вдруг вспомнилось когда-то давно прочитанное мной рассуждение ученых о том, болезненна ли смерть, и, закрыв глаза, я прислушался к себе, к тому, что происходило во мне.
Нет, физических болей я не чувствовал никаких, но я, несомненно, страдал, мне было тяжко, томно. Отчего же это? Я знал, от какой болезни я умираю; что же, душил ли меня отек, или он стеснил деятельность сердца, и оно томило меня? Не знаю, быть может, таково было определение наступавшей смерти по понятиям тех людей, того мира, который был теперь так чужд и далек для меня; я же чувствовал только непреодолимое стремление куда-то, тяготение к чему-то, о котором говорил выше.
И я чувствовал, что тяготение это с каждым мгновением усиливается, что я уже вот-вот совсем близко подхожу, почти касаюсь того влекущего меня магнита, прикоснувшись к которому я всем моим естеством припаяюсь, срастусь с ним так, что уж никакая сила не в состоянии будет отделить меня от него. И чем сильнее чувствовал я близость этого момента, тем страшнее и тяжелее становилось мне, потому что вместе с этим ярче обнаруживался во мне протест, яснее чувствовал, что весь я не могу слиться, что что-то должно отделиться во мне, и это что-то рвалось от неведомого предмета притяжения с такою же силой, с какой что-то другое во мне стремилось к нему. Эта борьба и причиняла мне истому, страдания.
Значение услышанного мною слова “агония” было вполне понятно для меня, но все во мне как-то перевернулось теперь от моих отношений, чувств и до понятий включительно.
Несомненно, если бы я услышал это слово хотя тогда, когда трое докторов выслушивали меня, я был бы невыразимо испуган им. Несомненно также, что, не случись со мною такого странного переворота, оставайся я в обычном состоянии больного человека, я и в данную минуту, зная, что наступает смерть, понимал бы и объяснял все происходящее со мной иначе; но теперь слова доктора удивили меня, не вызывая того страха, какой вообще присущ людям при мысли о смерти, и дали совсем неожиданное в сопоставлении с моими прежними понятиями толкование тому состоянию, какое испытывал я.
“Так вот оно что! Это она, земля, так тянет меня”, – вдруг ясно выплыло в моей голове. “То есть не меня, а то свое, что на время дала мне. И она ли тянет или оно стремится к ней?”
И то, что прежде казалось мне столь естественным и достоверным, то есть, что весь я по смерти рассыплюсь в прах, теперь явилось для меня противоестественным и невозможным.
“Нет, весь я не уйду, не могу”, – чуть ли не громко вскрикнул я, и, сделав усилие освободиться, вырваться от той силы, что влекла меня, вдруг почувствовал, что мне стало легко.
Я открыл глаза, и в моей памяти с совершенной ясностью, до малейших подробностей, запечатлелось все, что увидел я в ту минуту.
Я увидел, что стою один посреди комнаты; вправо от меня, обступив что-то полукругом, столпился весь медицинский персонал; заложив руки за спину и пристально глядя на что-то, чего мне за их фигурами не было видно, стоял старший врач; подле него, слегка наклонившись вперед – младший; старик-фельдшер, держа в руках мешок с кислородом, нерешительно переминался с ноги на ногу, по-видимому, не зная, что делать ему теперь со своей ношей, отнести ли ее, или она может еще понадобиться; а молодой, нагнувшись, поддерживал что-то, мне из-за его плеча виден был только угол подушки.
Меня удивила эта группа; на том месте, где стояла она, была койка. Что же теперь привлекало внимание этих людей, на что смотрели они, когда меня уж там не было, когда я стоял посреди комнаты?
Я подвинулся и глянул туда, куда глядели все они…
Там на койке лежал я.
Не помню, чтобы я испытал что-нибудь похожее на страх при виде своего двойника; меня охватило только недоумение: “Как же это? Я чувствую себя здесь, между тем и там тоже я?”
Я оглянулся на себя, стоящего посреди комнаты. Да, это, несомненно, был я, точно такой же, каким я знал себя.
Я захотел осязать себя, взять правою рукой за левую: моя рука прошла насквозь; попробовал охватить себя за талию – рука снова прошла через мой корпус, как по пустому пространству.
Пораженный таким странным явлением, я хотел, чтобы мне со стороны помогли разобраться в нем, и, сделав несколько шагов, протянул руку, желая дотронуться до плеча доктора, но почувствовал: иду я как-то странно, не ощущая прикосновения к полу, рука моя, как ни стараюсь я, все никак не может достигнуть фигуры доктора, всего, может быть, какой-нибудь вершок-два остается пространства, а дотронуться до него не могу.
Я сделал усилие твердо встать на пол, но, хотя корпус мой повиновался моим усилиям и опускался вниз, а, достигнув пола, так же, как фигуры доктора, мне оказалось невозможным, Тут тоже оставалось ничтожное пространство, но преодолеть его я никак не мог.
И мне живо вспомнилось, как несколько дней тому назад сиделка нашей палаты, желая предохранить мою микстуру от порчи, опустила пузырь с нею в кувшин с холодной водой, но воды в кувшине было много, и она сейчас же вынесла легкий пузырь наверх, а старушка, не понимая в чем дело, настойчиво и раз, и другой, и третий опускала его на дно и даже придерживала его пальцем, в надежде, что он устоится, но едва поднимала палец, как пузырь снова выворачивался на поверхность.
Так, очевидно, и для меня, теперешнего меня, окружавший воздух был уже слишком плотен.
Что же сделалось со мной?
Я позвал доктора, но атмосфера, в которой я находился, оказывалась совсем непригодной для меня; она не воспринимала и не передавала звуков моего голоса, и я понял свою полную разобщенность со всем окружающим, свое странное одиночество, и панический страх охватил меня. Было действительно что-то невыразимо ужасное в этом необычайном одиночестве. Заблудился ли человек в лесу, тонет ли он в пучине морской, горит ли в огне, сидит ли в одиночном заключении, – он никогда не теряет надежды, что его поймут, лишь бы донесся куда-нибудь его зов, его крик о помощи; он понимает, что его одиночество продолжится только до той минуты, пока он не увидит живое существо, что войдет сторож в его каземат, и он может сейчас же заговорить с ним, высказать ему, что желает, и тот поймет его.
Но видеть вокруг себя людей, слышать и понимать их речь, и в то же время знать, что ты, что бы ни случилось с тобой, не имеешь никакой возможности заявить им о себе, ждать от них, в случае нужды, помощи, – от такого одиночества волосы на голове становились дыбом, ум цепенел. Оно было хуже пребывания на необитаемом острове, потому что там хоть природа воспринимала бы проявление нашей личности, а здесь, в одном этом лишении возможности сообщаться с окружающим миром, как явлении неестественном для человека, было столько мертвящего страха, такое страшное сознание беспомощности, какого нельзя испытать ни в каком другом положении и передать словами.
Я, конечно, сдался не сразу; я всячески пробовал и старался заявить о себе, но попытки эти приводили меня лишь в полное отчаяние. “Неужели же они не видят меня?” – с отчаянием думал я и, снова и снова, приближался к стоящей над моей койкой группе лиц, но никто из них не оглядывался, не обращал на меня внимания, и я с недоумением осматривал себя, не понимая, как могут они не видеть меня, когда я такой же , как был. Но делал попытку осязать себя, и рука моя снова рассекала лишь воздух.
“Но ведь я же не призрак, я чувствую и сознаю себя, и тело мое есть действительное тело, а не какой-нибудь обманчивый мираж”, – думал я и снова пристально осматривал себя и убеждался, что тело мое, несомненно, было тело, ибо я мог всячески рассматривать его и совершенно ясно видеть малейшую черточку, точку на нем. Внешний вид его оставался таким же, как был и прежде, но изменилось, очевидно, свойство его: оно стало недоступно для осязания, и окружающий воздух стал настолько плотен для него, что не допускал его полного соприкосновения с предметами.
“Астральное тело. Кажется, это так называется?” – мелькнуло в моей голове. “Но почему же, что сталось со мной?” – задавал я себе вопрос, стараясь припомнить, не слышал ли я когда-нибудь рассказов о таких состояниях, странных трансфигурациях в болезнях.
Нет, ничего тут не поделаешь! Все кончено, – безнадежно махнув рукой, проговорил в это время младший доктор и отошел от койки, на которой лежал я.
Мне стало невыразимо досадно, что они все толкуют и хлопочут над тем моим “я”, которого я совершенно не чувствовал, которое совсем не существовало для меня и оставляют без внимания другого, настоящего меня, который все сознает и, мучаясь страхом неизвестности, ищет, требует их помощи.