Евангельская история и вера
Всякий, кто следил за развитием новозаветной критики последних лет, не может не заметить, что она совершила круг и после периода крайнего скептицизма вновь приблизилась к традиционным взглядам. К 1900 году уже мало кто из ученых решался датировать Евангелия концом II века. Было признано, что они возникли в недрах первоначальной общины.
Но как в таком случае объяснить появление мифологической школы? Казалось бы, все говорило против ее концепций. Чтобы понять это, мы снова должны вернуться назад, к концу XVIII века.
В то самое время, когда Шарль Дюпюи впервые высказал мысль, будто Христос есть солнечное божество, в Германии и Швейцарии были написаны две книги, которые содержали попытку истолковать Евангелие в духе рассудочного морализма. Первая принадлежала семидесятилетнему кенигсбергскому философу Иммануилу Канту (1724-1804), и само название ее звучало как программа: “Религия в пределах только разума”. В отличие от энциклопедистов и “просветителей”, Кант после тщательного изучения законов “чистого разума” пришел к выводу о его природной ограниченности. Тем не менее он оставил место “практическому разуму”, который был для него связан с нравственной волей человека. Поэтому, даже рискуя войти в противоречие с собственным взглядом на границы познания, Кант стремился привести религию в соответствие с данными человеческого рассудка. Все, что не умещалось в это прокрустово ложе, следовало, по мнению Канта, изгнать из религии. Он стремился к созданию “естественного христианства”, которое сводилось бы лишь к системе моральных заповедей [174].
Другая книга была написана в 1795 году молодым еще тогда философом Г.Ф.Гегелем (1770-1831), находившимся под сильным влиянием Канта. Можно сказать, что Гегель в своем труде конкретно применил кантовскую идею в изложении жизни Иисуса Христа. Философ изобразил Его как человека, давшему миру “подлинную нравственность”, которая и есть “чистое служение Богу” [175]. Мы не найдем в “Жизни Иисуса” Гегеля ни чудес, ни пасхальной тайны, ни свидетельств Христа о Самом Себе. В ней рассудок, признавший себя высшим судьей, диктует свои законы Евангелию и перекраивает его по своим меркам. В результате возникает призрак обескровленной доктрины, которая едва ли смогла бы покорить мир.
Свою реконструкцию жизни Иисуса Гегель производил догматически, не объясняя, какими принципами руководствуется. Этот пробел постарался заполнить его ученик Давид Фридрих Штраус (1808-1873). Его монументальный труд “Жизнь Иисуса”, вышедший в Тюбингене в 1835-1836 годах, был основан на скрупулезном критическом анализе Нового Завета. Предпосылкой этой работы явилась рационалистическая философия Гегеля.
Штраус последовательно вычленил из Евангелия все, что счел историческим, остальное же отнес к области мифологии. Сюда, разумеется, входили все чудеса и исполнения пророчеств. По словам Штрауса, они являются просто “собранием мессианических идей того времени, выраженных лишь с большей определенностью благодаря впечатлению личности, учений и судьбы Христа” [176]. Несмотря на тяжеловесную форму, книга Штрауса произвела большое впечатление и вызвала горячую полемику. Между прочим, его взгляды оказали влияние на русского художника Александра Иванова, автора картины “Явление Христа народу”. Он лично приезжал к Штраусу для беседы и потом воплотил его идеи в серии библейских эскизов. Но тогда ни Штраус, ни тем более его читатели не обратили внимания на одну серьезную трудность. Почти все, что философ-гегельянец объявил “мессианическими идеями” Ветхого Завета, отсутствует в иудейской литературе.
Например, по утверждению Штрауса, люди верили, что Мессия должен пройти через искушения, как прошел через них Израиль в пустыне. Между тем на это нет ни малейших намеков ни в Библии, ни в апокрифах. Или другой пример: Штраус считает, что рассказ об учениках Иисуса навеян Книгой Царств, где говорится о Елисее, ученике пророка Илии. Но ниоткуда не видно, что Мессия, по иудейским представлениям, должен был иметь учеников [177]. Короче говоря, в “Жизни Иисуса” Штрауса мы имеем его собственный вариант мессиологии, не подтвержденный источниками.
Гегелевскую философию сменил другой наследник кантианства — позитивизм. С одной стороны, он возродил культ науки, а с другой — утверждал, что она имеет дело лишь с видимой стороной реальности. Вне науки остается сфера Непознаваемого, в которую человек никогда не проникнет. Духом позитивизма была пронизана нашумевшая книга Эрнеста Ренана (1823-1892) “Жизнь Иисуса” (1863).
Воспитанник духовной семинарии, Ренан отказался по ее окончании принять сан священника и отошел от Церкви. Однако, перестав быть христианином, он сохранил интерес к религиозной тематике, которой и посвятил свой блестящий литературный талант. Религия осталась для Ренана своего рода поэтическим видением мира и почвой для нравственной эволюции. Но он считал, что, когда речь идет об истине, последнее слово должно оставаться только за наукой. По мнению писателя, то, что в Евангелии не поддается научному анализу, следует отмести как народную фантазию, а из оставшегося материала нужно воссоздать живой образ Иисуса как великой исторической личности.
Это направление повлияло и на христианских богословов, прежде всего на так называемых либеральных протестантов (их “либеральность” заключалась в том, что они считали себя свободными от богословской метафизики). Они задались целью, сохранив Евангелие как кодекс “чистой веры и этики”, “освободить его от легендарных наслоений”. В 1900 году знаменитый немецкий историк Церкви Адольф Гарнак (1850-1930) в своих лекциях “Сущность христианства” дал классическое изложение подобного взгляда. Изданные отдельной книгой лекции Гарнака стали манифестом либеральной теологии. Ее кредо приближалось к доктрине Льва Толстого: Иисус существовал, Он воплотил в Себе идеал совершенной веры и был учителем высокой нравственности. Те, кто приобщился к Его опыту и Его учению, — подлинные христиане, но им надлежит отказаться от идеи Богочеловечества и других “догматических мудрствований”.
Гарнака и его школу отличало от Толстого то, что либеральные теологи считали Иисуса единственным в своем роде, уникальным Человеком, приводящим людей к Богу, тогда как Толстой ставил Его в один ряд с другими учителями. Кроме того, в отношении сверхъестественного Гарнак более умерен, чем Толстой или старые рационалисты. “Чудес, конечно, не бывает, — писал он, — но чудесного и необъяснимого много. Так как нам это ныне известно, мы стали осторожнее и сдержаннее в своих суждениях о сообщаемых из древности чудесах” [178]. Эта точка зрения скорее ближе к формуле бл.Августина: “чудеса противоречат не природе, а известной нам природе”, — чем к скептицизму философов XVIII века.
И все же в основном Гарнак остался на позиции Канта, Гегеля и Штрауса. Он думал, что можно отделить “исторического Иисуса” от “Христа легенды”, пользуясь средствами одного научного исследования. На самом же деле, хотя Гарнак и был первоклассным историком, в поисках “исторического Иисуса” он руководствовался не наукой как таковой, а принципами собственной философии. Это стало обнаруживаться очень скоро. Либеральным теологам хотелось отождествить благовестие Христово со своей концепцией “чистой религии”; между тем дальнейшее изучение Евангелий показало, что “исторический Иисус” неотделим от Того, Кто открылся в опыте первохристиан как Богочеловек и Спаситель.