Вывод этот впервые был четко сформулирован Альбертом Швейцером (1875-1965), немецким теологом, получившим известность благодаря своей врачебной деятельности среди африканцев. В книге “История поисков жизни Иисуса” (1906) Швейцер выступил против тенденциозного “осовременивания” Христа. “Мы знаем только Христа веры” — таков был основной тезис Швейцера.
Однако отвергнув взгляды либеральной теологии на Иисуса, он не мог и признать в Нем воплощенного Богоявления. Этому препятствовала пантеистическая философия Швейцера с ее культом “жизненной силы”. В итоге он вынужден был поставить под сомнение всю евангельскую традицию, утверждая, что подлинный Иисус навсегда скрыт от нас покровом легенд. “Современное христианство, — писал Швейцер, — должно заранее считаться с возможностью отказа от исторического Иисуса” [179].
Так расчищался путь для возрождения теории мифа.
Русские мыслители о.Сергий Булгаков (1871-1944) и Николай Бердяев (1874-1948) справедливо указывали, что успех мифологизма был результатом кризиса либерального протестантизма, этой “профессорской религии”, которая невольно снижала Евангелие до среднебуржуазного уровня европейца начала нашего века. Христианство по существу своему мистично, и отсюда, по словам Бердяева, «беспомощность исторической науки в решении “загадки Иисуса”» [180]. Мифологизм, независимо от желания его создателей, свидетельствовал о Христе-Богочеловеке, подобно тому как некогда одержимые бесами первые признавали в Нем Сына Божия.
Замысел превратить Христа в “идею”, как мы видели, не удался. Он был разрушен самой исторической наукой, и к концу 20-х годов мифологизм на Западе полностью исчез. Историки и богословы, оставив иллюзии “либерализма”, теперь снова обращаются к тому Христу, Которого возвещает Евангелие.
Десятки серьезных и талантливых работ, опубликованных в разных странах, показали, что полнота познания Иисуса достигается именно через синтез науки и веры [181]. Он предстает тогда перед нами не как расплывчатый миф и не как один из учителей морали, а как Тот, Кто Сам есть высшее Откровение Божие.
Однако рационализм все еще продолжает оказывать влияние на современную экзегетику. Это особенно заметно в работах, посвященных первоисточникам Евангелия.
Начиная с 1919 года протестантский ученый Мартин Дибелиус (1883-1947) стал развивать концепцию “истории форм” (Formgeschichte), в которой упор делался на среду, окружавшую евангелистов. В Новом Завете Дибелиус искал не самого Христа, а раннюю Церковь, ее идеи и взгляды. По гипотезе Дибелиуса, различные жанры, отраженные в Евангелии, указывают на христианские круги с разными традициями. В одних случаях целью была проповедь об Иисусе как Мессии, в других — апология христианства, в третьих — сохранение изречений Господних, относящихся к повседневной жизни верующих, и т.д. Анализ “истории форм” напоминал работу реставратора, восстанавливающего картины старинных мастеров: “Сначала патина, затем переделки и добавления позднейших живописцев, наконец подлинный холст и даже последовательные наброски картины, вплоть до первого рисунка” [182].
Исследования такого рода дали немало результатов, поэтому метод Дибелиуса пользуется успехом и в наши дни. Однако подходить к нему следует с осторожностью. Ценность его снижается субъективностью критериев, к которым прибегают для оценки того или иного раздела Евангелия. Здесь мы вступаем на зыбкую почву догадок, домыслов и весьма проблематичных выводов. А главное — школа “истории форм” явно преувеличила творческую роль первохристианских общин. Фактически им приписывается все, что мы имеем в Евангелии. Это крайне спорное положение, тем более что о самых ранних общинах мы осведомлены плохо. Получается, что одно неизвестное ищут через другое. Кроме того, большую часть текстов удавалось подогнать под один “чистый жанр”, лишь прибегая к натяжкам (например, притча о талантах имеет и назидательный, и эсхатологический смысл).
К тому же направлению, что и Дибелиус, принадлежал протестантский теолог и экзегет Рудольф Бультман (1884-1976), оказавший большое влияние на современную новозаветную науку.
Когда в Германии одни хотели представить Христа мифом, а другие — “арийцем”, Бультман проводил глубокое исследование фона евангельских событий. Он соглашался с тем, что христианство испытало на себе сильное воздействие идей эллинизма, но считал, что подлинная вера не может быть поколеблена от признания этого факта [183].
Бультман справедливо указывал, что Евангелия — не “биографии”, составленные беспристрастными историками для любознательных читателей, а свидетельства веры. Эта мысль, которая была уже давно высказана многими экзегетами, находит свое подтверждение в самом Новом Завете. “Сие же написано, дабы вы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь во имя Его” — эти слова Иоанна можно было бы поставить в качестве эпиграфа ко всем четырем Евангелиям. Они предназначены быть не хроникой или историческим трудом, а благовестием о Спасителе мира. Поэтому литературная критика не может умалить животворящей силы евангельского Откровения. Пусть даже какие-то детали предания будут признаны легендарными, познание Бога через Иисуса Христа не зависит от решения этих чисто научных, исторических проблем. Вера живет в иной плоскости, нежели наука.
По мнению Бультмана, задача толкователя Евангелия состоит в том, чтобы перевести религиозный опыт первохристиан на язык современного человека [184]. В Писании следует вычленять самую суть, а не искать в нем только факты.
Этот подход, который Бультман не совсем удачно назвал демифологизацией, применялся церковными экзегетами еще в первые века христианства (термин “демифологизация” неудачен хотя бы потому, что “миф” в философском смысле слова есть неизбежная форма для выражения сверхрассудочных истин. Каждое мировоззрение подразумевает некие аксиомы или постулаты, которые являются “мифическими”, и, следовательно, по-настоящему демифологизировать человеческое сознание невозможно). Сам Бультман называл себя продолжателем Отцов Церкви, в частности, тех из них, что следовали аллегорическому способу толкования Библии [185]. Этот способ успешнее всего прилагается к Ветхому Завету, поскольку в его основе лежит определенная система метафор, символов и иносказаний. Особенно это касается первых глав Книги Бытия, толкуя которые важно прежде всего сформулировать учение, преподанное священным автором в виде сказаний.
Евангелия также нередко говорят о тайнах, не поддающихся чисто внешнему, историческому описанию (например, рассказ св.Луки о Благовещении) [186]. В подобных случаях метод Бультмана частично применим. Однако сам ученый идет гораздо дальше. Будучи приверженцем экзистенциальной философии, он полагает, что для души, обращенной к Богу, “историческое” играет второстепенную роль. На этом основании он не только вычеркивает все чудесное из евангельской истории, но по сути дела рассматривает почти каждое ее событие как “идеальную картину”, то есть фикцию, созданную для разъяснения или обоснования той или иной мысли.
Бультман по существу ставит под сомнение достоверность всего, что мы знаем о земной жизни Христа. Как Швейцер и Дибелиус, он оправдывает свой взгляд тем, что “исторического Иисуса” нельзя отделять от благовестия первых христиан.