Душился крепко и благоухал,
Как с корнем валерьяновым фиал.
И горница, сияя чистотою
Пропахла вся душистою травою.
Он полки примостил у изголовья,
И там, расставленные им с любовью,
В ряду с деяньями святых отцов
Стояли книги древних мудрецов.
Необходимы для его работы,
Там были астролябия и счеты.
Комод был красным полотном покрыт,
И лютня – друг, что сердце веселит, -
Над ним в чехле на гвоздике висела.
И «Angеlus ad virginem» [93] с ней пел он,
И песни светские. Так проводил
Школяр тот время и беспечно жил.
Когда же денег из дому не слали,
Провизией друзья его снабжали.
А вдовый плотник сызнова женился.
Как никогда в жену свою влюбился,
Когда ей восемнадцать лет минуло.
При сватовстве он щедр был на посулы,
Теперь ее он страстно ревновал
И в комнатах безвыходно держал.
Она была юна и своенравна,
А он старик, и этот брак неравный
Ему сулил, он знал и сам, рога.
Не допустить старался он врага
К жене своей. Простак не знал Катона,
Который написал во время оно:
«Жениться следует ровне с ровней,
И однолеткам в паре быть одной».
Попав, однако, в старую ловушку,
Он не пролить старался счастья кружку.
Она была стройна, гибка, красива,
Бойка, что белка, и, что вьюн, игрива.
На ней был пояс, вышитый шелками,
И фартук стан ей облегал волнами
Как кипень белыми. А безрукавка
В узорах пестрых. На сорочке вставки
Нарядные и спереди и сзади.
Коса черна, что ворон на ограде.
Завязка чепчика того же цвета;
И лента шелковая, в нем продета,
На лбу придерживала волоса;
Волной кудрявою вилась коса.
Глаза ее живым огнем сияли;
Чтоб брови глаз дугою огибали,
Она выщипывала волоски,
И вот, как ниточки, они узки
И круты стали. Так была нарядна,
Что было на нее смотреть отрадно.
Нежна, что пух, прозрачна на свету,
Что яблоня весенняя в цвету.
У пояса, украшена кругом
Шелками и точеным янтарем,
Висела сумка. Не было другой
Во всем Оксфорде девушки такой.
Монетой новой чистого металла
Она, смеясь, искрилась и блистала.
Был голосок ее так свеж и звонок,
Что ей из клетки отвечал щегленок.
Дыханье сладко было, словно мед
Иль запах яблок редкостных пород.
Как необъезженная кобылица,
Шалить она любила и резвиться.
Пряма, что мачта, и гибка, что трость,
Была она. Не щит – резная кость
Огромной брошки ей была защита.
Была высоко, туго перевита
Завязками нарядных башмачков
Лодыжка тонкая. Для знатоков
Она прелакомый была кусочек,
Могла б затмить легко баронских дочек,
Позора ложе с лордом разделить,
Могла б она женой примерной быть
Какого-нибудь йомена, который
По возрасту пришелся бы ей впору.
И вот, друзья, случилось как-то раз,
Завел возню с ней Душка Николас
(Весь день тот был супруг ее в отлучке).
Сначала приложился Душка к ручке,
Но дальше – больше, волю дал рукам
(Умел он ублажать девиц и дам):
«О, утоли любви моей томленье,
Непереносны от тебя мученья!»
Вздохнул и обнял клерк ее за талью;
«О милая, я изойду печалью!»
Но, как кобыла, что, ярмо почуя,
Брыкнет, взовьется разом, негодуя,
И, отбежав, оцепенеет вдруг,
Она рванулась у него из рук.
«Нет, нет, тебе не дам я поцелуя.
Пусти меня сейчас же! Закричу я!
Прочь руки, говорю тебе, и встань!»
Тут Николас свою отдернул длань,
Но так умильно начал он ласкаться
И убеждать, просить и извиняться,
Что под конец, склонясь к его мольбам,
Стенаниям, и смеху, и слезам,
Она любую милость обещала,
Но не сейчас. «Супруг мой, – объясняла
Она при этом, – бешено ревнив,
И надо, нетерпенье победив,
Ждать случая, не то меня убьет,
Коль ненароком вместе нас найдет!»
А он в ответ: «На что школяр годится,
Коль плотника надуть не изловчится?»
Но все-таки на том и порешили,
Что надо ждать, немного поостыли,
И на прощанье снова Николас,
Обняв ее за талью, много раз
В уста поцеловал, потом, взяв лютню,
Стал воспевать вино, любовь и плутни.
Вот снова наступило воскресенье,
И, получив от мужа позволенье,
Пошла она, нарядна и чиста,
К обедне – славить господа Христа,
Ведь каждый раз, как хлопоты кончала,
Она до блеска шею оттирала
И в церковь шла, сияя, словно день.
Стряхнув забот и огорчений тень.
А там с амвона возглашал псалом
Причетник молодой, Авессалом.
Кудрей льняных сияющая грива
Ему ложилась на плечи красиво,
И чист был ровный и прямой пробор,
А серых глаз неотразим был взор,
И рядом с ними меркли свечи, тухли.
Носил всегда он вырезные туфли,
Что так нарядны были и мягки;
Предпочитал он красные чулки.
Любил наряд изысканный и чистый:
Подрясник синевато-серебристый
И густо изукрашенный шнуром,
Стихарь с нашитым на него крестом,
Весь белоснежный, как бутон на ветке.
Он весельчак был и красавец редкий,
Умел он кровь пустить, постричь, побрить,
Составить просьбу, опись учинить,
Знал он всех танцев сложные фигуры,
Поклоны, выверты и позитуры,
Как их в Оксфорде принято плясать;
На скрипке мог он песенку сыграть,
Пел дискантом, пуская громко трели,
И посещал таверны и бордели.
Он, не смутясь, входил в веселый дом,
Но был конфузлив кое в чем ином:
Не выпускал он ветра на простор,
Не ввязывался в вольный разговор.
С кадилом шел он в церкви по рядам,
Испепеляя взором многих дам,
Но видел он лишь плотника жену,
Любил ее, хотел ее одну.
Глядеть, и то какая сердцу радость,
Побыть же с ней – немыслимая сладость!
Ему она казалася Венерой;
Будь он котом, она же мышью серой, -
Расправился бы с нею он тотчас,
Но превосходство укрощает нас.
Носил он в сердце к ней любовь такую,
Что и взглянуть не мог бы на другую:
Хотя б сама ему навстречу шла,
Она б одно презренье в нем нашла.
Лишь поднялась на небосвод луна, -
Не находя ни отдыха, ни сна,
С гитарой вышел он, в надежде смутной
Расшевелить в красавице минутный
Порыв сочувствия, коль не любви;
И, подавляя полымя в крови,
Приблизился он к Плотникову дому,
Он всю любовь и всю свою истому,
Все обожание и тягу к ней
Вложил в куплеты песенки своей.
Лишь только замолчали петухи,
Как голосом, от робости глухим,
Запел он первые свои куплеты.
Подобные слагали все поэты:
«К моей любви, миледи, снизойдите
И жалостью своею подарите».
И струны он слегка перебирал,
Проснулся плотник, песню услыхал
И прошептал жене: «Эй, Алисон!
Ты слышишь, как мяучит Абсолон, [94]
И, кажется, у нашего забора?»
«Ну, этакого не страшусь я вора», -
Так, не смущаясь, не боясь нимало,
Ему жена сердито отвечала.
И вот пошло день ото дня все хуже,
Авессалом увяз, как боров в луже.
Так рьяно он любимой домогался,
Что все забыл, бедняк, всего чуждался.
Не спал ни часа он ни днем, ни ночью,
Волос вычесывал гребенкой клочья,
А все чесал их, все-то наряжался,
Он через своден к милой обращался,
Он трели выводил, как соловей;
Быть скромным пажем обещался ей;
Он посылал ей пряное вино,
Чтоб кровь ей будоражило оно,
И пряники, и вафли, и конфеты,
И золотые звонкие монеты -
Приманку для ее ушей и ока.
Он знал, чтобы увлечь на путь порока,
Пригодны разнородные пути:
Любого можно лестью обойти,
Смирить ударами, склонить смиреньем.
И он старался с неослабным рвеньем
Всем угождать красавице своей.
Роль Ирода не раз он перед ней
Играл в мираклях, – все не помогало
И отклика у милой не встречало:
Так нравился ей Душка Николас.
Авессалом остался в этот раз
С предлинным носом. Так ему и надо.
На все старания – в ответ досада;
Все рвение – одна забава ей.
Его игрушкою считать своей
Она привыкла. Говорит присловье:
«Далекому не одолеть в любови,
Когда сосед-искусник завелся».
И как псаломщик к милой ни рвался,
А Николас был ей стократ милее.
Что ж, Николас, гляди же веселее!
И вот однажды, в самую субботу.
Когда супруг отправился работать,
Договорилась милая с дружком,
И порешили, наконец, на том,
Что Николас супруга одурачит
И что тогда же, в случае удачи,
Они в постели вечер проведут.
И стал готовиться к проделке плут:
Отнес тайком к себе наверх в светлицу
Запас еды, которым прокормиться
Дня два он мог, и Алисон сказал,
Чтобы никто решительно не знал
Об этом в доме, что недуг, мол, гложет
Его жестокий, что никто не может
Докликаться его, все нет ответа,
И что становится ей странно это;
Весь день в субботу он не выходил
И в воскресенье дверь не отворил,