Франц. Если это правда, ты поступаешь слишком дерзко и отнюдь не справедливо. Ибо, что касается меня — не стану оправдываться подробно, но знает Германия, знают соседи, и даже в хрониках и анналах записано, что я никогда и никому не чинил обиды без предварительного объявления войны.
Купец. Но я скажу больше: нужно запретить вам объявлять войну кому бы то ни было, а иначе ты всегда будешь грабить под этим предлогом и всегда найдешь себе отличное оправдание.
Франц. Как? Ты хочешь сказать, что нам нельзя ни воевать, ни объявлять войну?
Купец. Да, вот именно. Без согласия и одобрения князей — нельзя!
Франц. Тогда ответь мне на один вопрос: знать имеет право на существование?
Купец. Думаю, что имеет.
Франц. Стало быть, знатными следует считать только князей?
Купец. Нет, не только: графов, которые стоят ниже князей, я тоже зову знатью, да и вам, рыцарям, не считаю нужным отказывать в этом звании, однако лишь постольку, поскольку жизнь ваша украшена добродетелью. Видишь ли, я уже давно свыкся с мыслью (и не предполагаю от нее отказываться), что начало знатности — это добродетель и что вместе с добродетелью утрачивается и знатность.
Франц. Ты прав. Я держусь того мнения, что добродетель по наследству не передается, а потому, чем более тяжкий проступок обременяет совесть человека, тем дальше пусть будет он в наших глазах от истинной знати — даже если человек этот окажется князем. И я не отрицаю, что тот, кто не подражает славным деяниям своих предков, лишается и принадлежавших им преимуществ; мне до глубины души противны те, кого знатными почитает толпа; чей род древен, а жизнь порочна на новый лад, у кого много старинных портретов и никаких заслуг. Знай, что если в нашем роду найдутся люди, которые ведут свое происхождение от одного со мною корня, но живут грязно и низко, таких людей я не стану считать ни близкими, ни родичами, ни даже вообще дворянами и ничего общего иметь с ними не желаю.
Купец. Каким благоразумным ты себя изображаешь — а ведь скольких ты ограбил, а иных так и вовсе убил, по ничтожному поводу, без всякого на то права или основания!
Франц. Нет, право же, я заслуживаю более справедливого судьи, чем ты, но охотно соглашусь терпеть твои несправедливые упреки, лишь бы только удалось разубедить тебя в том что касается рыцарства вообще. И раз уж ты признал, что знатность рождается от добродетели, я тебя сегодня не отпущу, пока ты не откажешься от прежнего недоброжелательства к рыцарям. Итак, мне нужно выяснить, какая добродетель скорее, чем другие, по-твоему, открывает путь к знатности.
Купец. Говорят, что воинская доблесть.
Франц. Ты имеешь в виду храбрость?
Купец. Да, храбрость.
Франц. Что ж, и тут мы с тобою одного мнения. Но что такое храбрость?
Купец. Я бы сказал, что это добродетель, обнаруживающая себя в сражениях за справедливость.
Франц. Так оно и есть. Отныне я неизменно буду считать самым здравым мнением, что от природы все люди равны и одинаковы, но высшее благородство принадлежит храбрейшему.
Купец. Не спорю.
Франц. Ты, вероятно, согласишься со мною и в том, что человек тем благороднее, чем больше он сражается за справедливость?
Купец. Соглашусь.
Франц. Ну, так как же? Согласен ли ты, что, хотя по преимуществу за справедливость должны сражаться князья, но — не только они одни, ибо мы уже раньше установили, что не только князья знатны, какими бы преимуществами они в этом отношении ни пользовались?
Купец. Согласен, но лишь на том условии, чтобы вы, рыцари, сражались по их приказу, а по собственному почину за оружие не брались.
Франц. А если они вовсе перестанут приказывать, подобно тому как очень редко делают это сейчас (ведь мы знаем, какие теперь в Германии князья: каждый думает только о своих делах и лишь очень немногие пекутся об общественном благе), — тогда ты позволишь нам сражаться за справедливость, не дожидаясь их приказа?
Купец. Тогда позволю.
Франц. А если кто-нибудь сегодня причинит тебе обиду, признаешь ли ты справедливым, чтобы я защитил тебя от насилия, даже если ни один из князей этого не прикажет?
Купец. Почему бы и нет? Разумеется!
Франц. Теперь ты видишь, можно ли отбирать у нас то единственное право, которое и делает нас знатными, — право с оружием в руках защищать справедливость? В особенности — если устав благородства заключается в том, чтобы помогать угнетенным, оказывать поддержку несчастным, вступаться за обездоленных, заботиться о покинутых, мстить за несправедливо пострадавших, оказывать сопротивление негодяям, оборонять невинность от насилия, печься о вдовах и сиротах. Станешь ли ты отрицать, что я достаточно убедительно опроверг твои соображения?
Купец. Нет, не стану и впредь с одобрением буду следить за тем, как вы, повинуясь этому уставу, и войну объявляете, и храбро воюете.
Франц. Ты бы еще больше убедился в несправедливости своего суждения обо мне, если бы услышал, каких свидетелей, одобряющих мои войны, я готов выставить!
Купец. Можешь быть уверен, что я и так уже в этом убежден, и тем не менее вам следует подчиняться князьям, предоставив бразды правления им и не переворачивая вверх дном всю Германию.
Франц. Мы не отвергаем такого подчинения и даже служим им от всей души, как подобает свободным людям, — но только, разумеется, если сами, добровольно, принимаем на себя подобные обязательства. Ибо вообще-то мы признаем лишь одного господина — императора и называем его хранителем всеобщей свободы, потому что, если бы он вздумал несправедливо нас притеснять или толкал на какой-нибудь бесчестный поступок, мы бы и ему отказали в повиновении. И он сам, в ответ на твой вопрос, какие обязанности он несет, сказал бы, что ему не дозволено отдавать несправедливые повеления и препятствовать справедливым начинаниям. Тем менее, надо полагать, имеют на это право остальные германские государи, каждый из которых должен править своими подданными честно и умеренно.
Купец. Да, надо полагать.
Гуттен. А я полагаю, что тебя по этому случаю надо отодрать плетьми!
Франц. Отойди-ка вон туда и потерпи, пока я с ним разговариваю.
Гуттен. Что ж, отойду и потерплю. Но не забывай, какого наказания заслуживает его неслыханно дерзкая брань.
Франц. Слушай дальше, купец. Если ты считаешь, что князья не могут потворствовать несправедливости, то тем самым вместе со мною признаешь, что каждому дозволено делать то, что справедливо, — в любое время и не дожидаясь чужого приказа.
Купец. Верно.
Франц. Но в таком случае ты отрицаешь теперь то, что немного раньше отстаивал, — иначе не скажешь.
Купец. И все-таки среди рыцарей очень много разбойников.
Франц. Среди других сословий их куда больше, и, к тому же, они гораздо опаснее.
Купец. Я их не вижу. Где они?
Франц. Сейчас покажу. Прежде всего, согласись, что не каждый, кто грабит путников в лесах и полях, — обязательно рыцарь. Ведь любой человек, чем ниже он пал и чем больше отчаялся, тем легче решается на преступление.
Купец. Но первое и самое сильное подозрение в любом из таких случаев падает на вас, и мы прямо зовем разбойников рыцарями.
Франц. Кто это «мы»?
Купец. Те, кто чаще всего страдает от грабежей, — купцы.
Франц. А я никогда прежде не слышал, чтобы кто-нибудь из вашего сословия вел подобные речи. Однако ответь мне, тебя хоть один рыцарь когда-нибудь ограбил?
Купец. Никогда, но я постоянно этого боюсь и вижу в рыцарях врагов, потому что знаю многих, которых вы обобрали, да и все кругом толкуют, что это, мол, постоянное ваше занятие.
Франц. Я, право же, изумлен: возводишь такую хулу на наше сословие — а самому никакого зла рыцари не причинили, и все свои доказательства ты черпаешь из людской молвы. Неужели тебе не страшно просто так, без всякого основания, оскорблять влиятельнейшее из сословий, делая самого себя предметом вражды и ненависти? Впредь не бросайся словами так безрассудно и держи на привязи свой чрезмерно распущенный язык: ведь всегда и повсюду болтливая дерзость подлежит суровому наказанию. А теперь я покажу тебе, каковы разбойники из других сословий.
Купец. Но прежде — прости меня, полководец: я виноват перед тобой. Теперь я понял свою ошибку и образумился.
Франц. Я тебя прощаю, и Гуттен тоже с тобою помирится, если захочет послушаться меня.