— Нахал! — заорал он. — Я прикажу отправить тебя в кутузку. Знай я, при каком стряпчем ты состоишь, то велел бы тебя вздрючить, мерзкий писаришка.
Не будь он окружен людьми, готовыми, по всей видимости, на меня наброситься, я рассчитался бы с ним по-свойски, но при таких условиях мне не оставалось ничего, как только отгрызнуться на словах и ответить ему с бешенством, что я вовсе не писаришка, а дворянин. Услыхав такую реплику, он расхохотался во всю глотку и обратился к собравшимся:
— Посмотрите-ка на него! Вот так дворянин с продранными локтями и в плаще, который во всю пасть просит каши!
— Как, подлец! — возразил я. — Ты судишь о благородстве по одежде?
Я бы наговорил ему еще много кое-чего, если б какой-то приличный мужчина средних лет с бархатной сумкой под мышкой не отвел меня за руку в чулан, оказавшийся поблизости, и не отнесся ко мне со следующими словами:
— Потише, потише, сударь, надо уважать место, в коем вы находитесь, и людей, с коими говорите: вы только что оскорбили стряпчего.
— Не стряпчего, а тяпчего, ибо я сам видел, как он тяпнул часть денег, которые положили ему на конторку, — возразил я.
— У вас уж очень озорной нрав, — продолжал он, — ведь вы сейчас обозвали бог весть каким именем здешнего советника.
— Неужели вы имеете в виду того молодого человека, что сейчас здесь прошел? — удивился я. — Мне хотелось с ним поговорить; он мой однокашник и в последний день своего пребывания в школе стащил мои перья, перочинный нож и чернильницу; у меня есть неоспоримые доказательства, и я собираюсь отчитать его за это.
Тогда мой собеседник, оказавшийся ходатаем, предостерег меня от выполнения моего намерения ввиду высокого положения упомянутой особы.
— Вы говорите, что он советник? — сказал я. — Да у него в голове больше глупости, чем советов.
— Суд не назначил бы его на эту должность, — отвечал ходатай, — если б не считал, что он достоин ее отправлять.
— У нас его почитали за величайшего осла во всем университете, — возразил я. — Полагаю, что я поважнее персона, чем он, несмотря на его должность.
— Не льстите себя столь честолюбивыми мыслями, — отозвался мой собеседник.
— Это вовсе не честолюбивые мысли, сказал я, — мой род один из знатнейших во Франции, а его отец подлый купчишка.
— Должность его облагородила, — отвечал он.
— А как он раздобыл эту должность? — спросил я.
— На свои кровные денежки, — заявил ходатай.
— Таким образом, последняя шваль, — воскликнул я, — может получить такое же звание и заставить себя уважать, лишь бы у нее были деньги! О господи, какая мерзость! Чем же теперь вознаграждают доблесть?
С этими словами я покинул ходатая и отправился в огромную залу, кишевшую людьми, которые болтались там из стороны в сторону, подобно гороху в кипящем котелке. Если б меня перенесли спящим в такое место, я при пробуждении почел бы себя в аду. Один кричит, другой беснуется, третий мечется, некоторых силой волокут в тюрьму, — словом, ни одного довольного лица.
Понаблюдав эти свидетельства людского огрубления, вернулся я домой, испытывая такую досаду, что у меня не хватает слов вам ее выразить. После обеда, подойдя к окну, увидал я проезжающим по улице своего молодого савраса-советника; но представьте себе, с какой помпой! Ни дать ни взять — вельможа. В жизни своей я так не дивился: подумайте только, на нем был амарантовый бархатный плащ, подбитый плюшем, бархатные же штаны того же цвета и камзол из белого атласа. На боку у него болталась шпага в стиле Миромоновой [110], а сам он гарцевал на берберийском коне в сопровождении трех саженных лакеев. Я осведомился у своего хозяина, принято ли в Париже, чтоб носители судейских мантий были одновременно и носителями шпаг. На это он отвечал, что молодые люди вроде виденного мною только что советника облачались в мантию лишь для того, чтоб получить всеми почитаемое звание и богатых жен, и что, будучи в таком возрасте, когда прелести двора кажутся заманчивыми, они вне здания суда позволяли себе иной раз опоясаться шпагой и одеваться под вельможу. Глядя на свое убогое состояние, я позавидовал бы, пожалуй, прекрасному ремеслу, к коему предназначал меня отец, если бы не почитал для себя за бесчестье очутиться в компании столь подлых личностей.
В ту пору я живо чувствовал колючие шипы своего несчастья. Глядя на жалкую мою одежду, никто со мной не считался; шпаги же я носить не смел, ибо вместо того, чтоб служить доказательством моего дворянского звания, она скорее способствовала бы тому, что тамошний народ, глупее коего нет ни в одном городе мира, стал бы принимать меня за бездельного бродягу. Я ежедневно переносил тысячи оскорблений, — не скажу, впрочем, чтоб особенно терпеливо, ибо если бы возможность совпадала с моими желаниями, то, поверьте, я не преминул бы наказать дураков, наносивших мне обиды.
Как-то раз поутру вышел я во двор Лувра, в надежде, что в сем почтенном месте не без удовольствия посмотрю на разные разности, не подвергаясь обычным насмешкам. Пока я разглядывал это пышное здание, задирая голову по сторонам, какой-то паж, угадав во мне по этому жесту свежего посетителя, принял меня за ротозея и, схватив мою шляпу за поля, дернул ее так, что она по меньшей мере раз восемь перевернулась у меня на голове; я бы, разумеется, показал ему, над кем он позволил себе потешаться, если б позади него не оказалось десяти или двенадцати лакеев, вооруженных палками и шпагами и, видимо, приготовившихся его защищать. Тем не менее я заявил ему, что он напрасно задирает человека, который не думал его оскорблять. Но тут паж и его сотоварищи раскрыли рты и как бы в один голос обозвали меня мещанином — кличка, которую эта сволочь дает всем, кого почитает за простофилю или кто не причастен ко двору. О подлый век, когда личности, столь гнусные, что я не нахожу слов, позорят сословие, некогда служившее, да и теперь служащее в некоторых городах предметом зависти! Но так как они обозвали меня этим прозвищем только оскорбления ради, то я осмелился сказать им, чтоб они взглянули повнимательнее, к кому обращаются с такими словами, и что я вовсе не тот, за кого они меня принимают. Тогда, окружив меня, они спросили с шутливой и неуместной усмешкой, кто же я таков, если не мещанин. На это я возразил им:
— Звание мое такое, что вы для него рылом не вышли и, вероятно, и не хотели бы в нем состоять, ибо для этого у вас не хватает доблести.
Но говорить с такими невеждами было все равно, что метать бисер, и я пожалел о своих насмешках над этими грубыми скотами, на коих не стоит обижаться, даже если они иной раз пихнут вас ногой, ибо они лишены разума и не в силах понять, что их отчитывают для того, чтоб они исправились.
Дойдя до сего размышления, отошел я в сторону, но это проклятое отродье сочло себя обиженным моими последними словами и двинулось за мной по пятам. Паж, притворившись, будто бьет палкой о землю, нещадно колотил меня по ногам, так что мне приходилось подымать их после каждого удара, точно лошади при курбете. Лакеи, дурачась, также приставали ко мне, а один из них предложил даже наломать мне хвост [111]. Доведенный до ярости этими словами, я дал волю прежним своим чувствам и, отскочив одним махом, выругался, как грязный ломовой, и сказал им:
— А ну-ка, выходите со мной туда за ворота и дайте мне шпагу, а потом нападайте на меня хоть все разом, и я покажу вам, боюсь ли я вас, подлая сволочь! Вы — храбрецы только тогда, когда вас десятеро против одного безоружного. Если вы не хотите меня уважить, предоставив мне доблестно умереть в бою, то пусть кто-нибудь из вас поторопится меня убить, ибо жизнь мне недорога после таких тяжких оскорблений, да и без вас я достаточно угнетен своими несчастьями, заставляющими меня желать смерти.
Эти слова еще больше распалили их слепую и безумную ярость, но тут к ним приблизилась какая-то мясная туша, облаченная в голубой атлас с золотым галуном; не знаю, был ли то человек: во всяком случае, я видел форму тела, но зато душа у него была самая скотская, и оказался он, как я впоследствии слышал, каким-то бароном. Он был господином маленького пажа, который меня преследовал, и говорил трем каким-то болванам, сопровождавшим его с обнаженными головами:
— Тысячу смертей, ну, не молодчина ли мой паж! Посмотрите-ка на его шутки: он храбр, он умен!
Услыхав похвалу своего господина, паж вздумал еще ярче проявить доблесть, за которую его так ценили, и, подойдя ко мне, щелкнул меня в нос; но я так толкнул его, что он чуть было не упал. Барон, следивший за ним, вышел из себя и, закручивая одной рукой усы, а другой грозя мне, крикнул:
— Эй, аршинник, как ты смеешь бить моего пажа? Вот я прикажу отстегать тебя ремнем без всякой пощады.
Это прозвище, даваемое обычно лавочным сидельцам, от ремесла коих я был так же далек, как небо от земли, побудило меня опровергнуть его глупое обо мне мнение. Подойдя вплотную к его дурацкой особе, я сказал ему: