Он, очевидно, неверно объяснил себе мое молчание — я, словно окаменев, сидел в кресле, крепко сцепив пальцы рук, и не отрываясь смотрел на ковер. Он попытался как-то меня улестить.
— Мебель по большей части там старинная, а подлинные вещи в наше время идут за огромную цену. Да и среди картин есть несколько довольно ценных…
И тогда, почти так же, как ты сегодня за обедом, я порывисто вскочил и произнес одно слово:
— Нет!
Должно быть, вид у меня был решительный, потому что сразу воцарилось молчание, довольно долгое, ибо за это время я успел выйти из комнаты, хлопнув дверью (опять же как ты!).
Я не бросился по твоему примеру на постель, но, так же как ты, кипя негодованием, упал на стул перед письменным столом и сидел до тех пор, пока твоя мама не пришла мне сообщить:
— Ушли.
Темную комнату освещала настольная лампа под желтым пергаментным абажуром. Садясь напротив меня, мать сказала:
— Хорошо, что ты ушел. Ты бы не сдержался.
— Он что-нибудь сказал?
Я догадывался, что именно он мог сказать. Она немного помедлила.
— Да.
— Что?
— Тебе это так важно?
Я кивнул головой.
— Что ты причинил достаточно зла всей семье, в том числе и своему отцу, и теперь мог бы вести себя поприличнее. Прости меня, Ален. Ты просил повторить его слова.
— Что же вы решили?
У нее появилась торжествующая улыбка.
— Книги остаются у нас, а они получают всю сумму от продажи дома.
— А столик?
— Я уступила его твоей сестре, все равно он не подходит к нашей спальне. Зато тебе остается письменный стол отца и его кресло. А теперь знаешь что мы сделаем?
— Нет.
— Пойдем в ресторан.
Это был правильный выход.
Удивительный сегодня день. Внизу, у лифта, мы встретили тебя.
— Пойдешь в ресторан, Жан-Поль?
Ты минуточку поколебался, но на этот раз пошел с нами.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В марте 1939 года я встретил твою мать, которую звали тогда Алиса Шавирон. И ей и мне — я старше ее на месяц — в то время шел тридцать второй год.
Для людей моего поколения весна 1939 года — особая. Мы жили, как бы подчиняясь ритму событий, которые происходили в мире.
За несколько месяцев до этого, осенью тридцать восьмого, мы были мобилизованы и отправлены на границы, и мало кто из нас надеялся оттуда вернуться. Я тоже был призван из запаса и в звании младшего лейтенанта пехоты направлен во Фландрию, под низкое северное небо, которое, словно плохо заштопанный бурдюк, то и дело лопалось, поливая нас дождем. Все там было холодным, мокрым, грязным — дорога, грузовики, в которых нас везли, задние комнаты трактиров, где мы спали, когда начальство наконец решалось объявить привал. Проезжая через деревни, мы часто видели, как жандарм, соскочив с велосипеда и постучавшись в чью-то дверь, вручает повестку, ибо по каким-то недоступным нашему пониманию политическим соображениям официально общая мобилизация не объявлялась.
Там, на этих дорогах, увидел я впервые движущиеся нам навстречу вереницы машин с привязанными к крыше матрасами, с целыми семьями, увозящими с собой наиболее ценное из своего имущества. Помню, селения и городишки, которые мы проезжали в сером тумане, казались какой-то призрачной, зловещей декорацией: Креси-эн-Понтье, Девр, пропахшие острым запахом селедки предместья Булони, Хардинген, Берк, откуда уже эвакуировали лежачих больных, и, наконец, Гондшут, где мы остановились перед полосатыми, желто-черно-красными пограничными столбами, за которыми виднелись мощеные дороги Бельгии.
Почти все вокруг меня были мрачны, унылы, подавлены, я же, напротив, в силу особых обстоятельств находился в состоянии нервного возбуждения; пожалуй, испытывал даже какое-то мрачное злорадство оттого, что судьба так жестоко шутит со мной. Словно разразившаяся катастрофа имела одну цель — насмеяться над моими усилиями.
Всего за два месяца до этого я сдал наконец последние экзамены и получил диплом прогнозиста. Уже два года как я работал в бюро прогнозирования, только сидел еще не в том кабинете, который ты знаешь, а сзади, за комнатой секретарей, в том самом помещении, где ты видел счетную машину, что так поразила тебя в детстве.
Дело в том, что, когда в двадцать один год я с помощью неких тайных пружин (на этот счет твой дядя не ошибся) переступил порог здания на улице Лафит, я понятия не имел о прогнозировании. Я только что получил степень лиценциата юридических наук и готовился к докторскому экзамену, но после событий 1928 года вынужден был зарабатывать себе на жизнь и на плату за учение.
Естественно, что я был направлен в юридический отдел на третий этаж, в правое крыло здания, где поступил в распоряжение опытных адвокатов, которые для начала поручили мне подготовку самых простых дел.
Ты потом поймешь, почему мне необходимо было во что бы то ни стало добиться какого-нибудь положения, почему я считал это долгом перед собой и другими и почему я без красивых слов и романтических жестов принес в жертву свою юность.
Десять лет непрерывного труда. Ни дня отдыха, ни минуты развлечений. С улицы Лафит я шел на улицу де Паради, где жил в меблирашках, и уже не выходил из своей комнаты. Лишь иногда, если была возможность, ходил слушать лекции.
И все же к двадцати пяти годам диссертацию я защитил; на этом я мог бы успокоиться, пройти стажировку, записаться в корпорацию адвокатов…
В ту пору моя сестрица, услыхав от отца о моем намерении готовиться к новым экзаменам, на прогнозиста, изволила спросить, глядя мне прямо в глаза:
— Что, вину свою решил искупить?
Такое примитивное объяснение было неверным, и я долго не мог ей простить ее апломба — она воображала, будто видит меня насквозь. И все же, несомненно, в том неистовстве, с которым я работал, была смутная жажда искупления.
Впрочем, и я тоже, хотя достаточно себя знаю, выразился здесь не совсем точно. Искупление — не то слово. Нет, и не возмездие; вернее было бы сказать, что я чувствовал себя должником своего отца — подчеркиваю, — только отца, и у меня не было иного способа расплатиться с ним.
Потребности у меня были самые скромные, тратился я лишь на книги, и это позволило мне в один прекрасный день сделать самому себе подарок: я переехал с улицы де Паради, вечно забитой грузовиками, на которые с грохотом бросали ящики со стеклом и фаянсом, в меблированные комнаты на набережной Гранд-Огюстен. Правда, потолки там были низкие, мебель старомодная, но зато комната просторная и окна выходили на Сену.
Я все больше увлекался прогнозированием, много занимался и продолжал вести по-прежнему суровую жизнь, однако в воспоминаниях об этой поре у меня осталось какое-то светлое и трепетное ощущение, как от залитой солнцем набережной с дрожащими легкими тенями листвы каштанов.
В юридическом отделе мне уже полагалась прибавка жалованья, но я подал заявление, и меня перевели в отдел прогнозирования программистом.
Математики я почти не знал, а между тем вся моя работа в новом отделе была связана с цифрами и расчетами.
Трудности, которые мне предстояло преодолеть в этой совершенно новой для меня области, и даже некоторая унизительность нового моего положения доставляли мне какое-то тайное удовлетворение, но я не делился этим даже с отцом, когда по воскресеньям навещал его в Везине. Все это время я не пропустил ни одного воскресенья; сестра же появлялась там редко и ненадолго, а ее муж, уже вступивший на литературную стезю, — еще реже.
Пять лет, вероятно, кажутся тебе огромным сроком, но чем дольше живешь, тем годы почему-то летят все быстрее и становятся тем короче, чем меньше событий они приносят с собой.
Итак, в 1938 году, в начале великолепного жаркого лета, я получил новый диплом, однако перед этим я взял длительный отпуск для подготовки к экзаменам, так что август и сентябрь мне пришлось провести в своем отделе, заменяя уходивших в отпуск сослуживцев.
Я очень похудел тогда — помнишь, ты однажды удивился, увидев мою фотографию тех лет. Чувствовал себя обессиленным, опустошенным, и все же у меня было приятное сознание, что я сумел преодолеть все трудности.
Куда теперь девать время? Часы, прежде посвященные занятиям, превращались в часы досуга, я не знал, чем их заполнить. Выходя со службы, я чувствовал себя неприкаянным, словно человек, остановившийся в привокзальной гостинице в городе, где у него нет знакомых.
Мне оставалось только плыть по течению и постепенно подниматься по служебной лестнице.
Но именно в эти дни, когда передо мной возникла пустота, мир заметался, судорожно готовясь к войне, о ней закричали газеты, и уже через неделю я получил повестку и надел военную форму.
Разве не было во всем этом горчайшей иронии судьбы? Десять лет нечеловеческого труда, поистине подвижнической жизни, десять лет «искупления вины», если смотреть на вещи глазами Арлетты, и едва цель достигнута — покрытые грязью дороги, ведущие во Фландрию, к смерти.