С этими выводами соглашался и П. Столыпин. В отчете о волнениях в Саратовской губернии он утверждал, что «все крестьянские беспорядки, агитация среди крестьян и самовольные захваты возможны только на почве земельного неустройства и крайнего обеднения сельского люда. Грубое насилие наблюдается там, где крестьянин не может выбиться из нищеты»{395}. Описывая состояние, к которому пришла Россия к началу XX века, известный экономист славянофил С. Шарапов отмечал: «Едва ли в сорок лет успели мы расточить накопленное дедами, да и то после бешеной оргии. Теперь мы действительно обеднели, мы убили, закабалили труд, а главное, мы беспощадно опустошили землю хищническим хозяйством»{396}. Что дальше? — отвечая на этот вопрос, С. Шарапов писал: «В будущем не видно ничего, кроме взрыва стихийной ненависти, которая накопляется все больше и больше»{397}.
Свои выводы С. Шарапов подкреплял следующими рассуждениями:
«Какую силу может возыметь социальное движение у нас в России, где, словно нарочно, все условия соединились в самой счастливой комбинации, чтобы дать торжество учению ненависти и разрушения. Сопоставьте только.
Население разорено. Класс обездоленных, спивающихся голодающих, мерзнущих, обираемых и всякими способами угнетаемых — да ведь это же чуть ли не все наше многомиллионное крестьянство.
Правительство представляет собой образец отсутствия инициативы и бесплодия, и не по личному составу даже, а по тому бюрократическому болоту, в котором господа правящие безнадежно барахтаются и вязнут, в котором гибнет всякое достоинство, ум, честь и талант.
Высшие классы — образованное общество — на редкость неспособны у нас к живому делу, тунеядцы, невежественны и духовно ничтожны.
Церковь в лице духовенства давно уже омертвела, сложила с себя всякое духовное водительство, утратила всякую нравственную власть…
И поистине, не успехам социальной доктрины надо удивляться, а тому, как еще слаба она, как крепко держится русский народ за свои верования, как стойко переносит свои истинно каторжные условия.
Прибавьте сюда еще, что наша молодежь развращена тупоумнейшей школой, озлоблена мертвичиной, формализмом и нуждой, и совершенно не способна к научной критике, ни к самостоятельности мышления, но зато воспламенима, как порох…
И еще прибавьте для полноты картины, что сил, способных не то, чтобы остановить, а даже оказать серьезное противодействие политической заразе, почти вовсе нет»{398}.
Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары… Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции.
П. Милюков{399}Как относились крестьяне к своему положению? Этим вопросом задавался еще М. Салтыков-Щедрин в 1880-м г., словами героя одной из своих книг — немецкого мальчика в штанах, обращенных к русскому без штанов: «Вот уже двадцать лет, как вы хвастаетесь, что идете исполинскими шагами вперед, а некоторые из вас даже и о каком-то «новом слове» поговаривают — и что же оказывается? — что вы беднее, нежели когда-нибудь, что сквернословие более, нежели когда-либо, регулирует ваши отношения к правящим классам, что Колупаевы держат в плену ваши души, что никто не доверяет вашей солидности, никто не рассчитывает ни на вашу дружбу, ни на вашу неприязнь…»
Мальчик без штанов отвечал: «С Колупаевыми мы сочтемся». «Надоело нам. С души прет, когда-нибудь перестать надо. Только как с этим быть? Коли ему сдачи дать, так тебя же засудят, а ему, ругателю, ничего…
Мальчик в штанах: Ах, как мне вас жаль, как мне вас жаль!
Мальчик без штанов: Чего нас жалеть! Сами себя не жалеем — стало быть, так и надо!»{400}
В те же годы А. Энгельгардт отмечал: «Все исследования, как известно, приводят к тому, что крестьянские наделы слишком малы и обременены слишком большими налогами. Огромные недоимки, частые голодовки, быстрое увеличение числа безземельных, которые, бросив землю, уничтож(ают) хозяйство <…> ясно доказывают, что дело не совсем ладно… Вопрос видимо назревает»{401}. Первые признаки созревания появятся 20 лет спустя в 1898 г., когда, по сообщению циркуляра министерства внутренних дел, целые деревни начнут совершать «вооруженные нападения на экономии и усадьбы землевладельцев»{402}.
С 1901 г. крестьянские выступления начнут приобретать массовый характер. Реакцией правительства стало создание специального сельскохозяйственного совещания, которое на практике не сделало ничего. С этого времени, отмечал М. Вебер: «Все острее осознаваемая классовая враждебность крестьян, страх перед ними проходят красной нитью через дебаты во многих земствах»{403}. Из самых разных губерний поступают сообщения об обструкции налогам со стороны крестьян»{404}. «В июне (1905 г.) участились сообщения, что крестьяне прекращают работу на поместных землях, что помещики требуют в помощь армию, что идут аресты. Но сопротивление крестьян сломить не удается»{405}.
В результате, как отмечал С. Витте, «когда началась революция (1905 г.), то само правительство по крестьянскому вопросу уже хотело пойти дальше того, что проектировало сельскохозяйственное совещание. Но этого уже оказалось мало. Несытое существо можно успокоить, давая ему пищу вовремя, но озверевшего от голода одной порцией пищи уже не успокоишь. Он хочет отомстить тем, кого правильно или неправильно, но считает своими мучителями. Все революции происходят оттого, что правительства вовремя не удовлетворяют назревшие народные потребности. Они происходят оттого, что правительства остаются глухими к народным нуждам. Правительства могут игнорировать средства, которые предлагают для удовлетворения этих потребностей, но не могут безнаказанно не обращать внимания и издеваться над этими потребностями. Между тем мы десятки лет все высокопарно манифестовали: “Наша главная забота — это народные нужды, все наши помыслы стремятся, чтобы осчастливить крестьянство” — и проч. и проч. Все это были и до сего времени представляют одни слова»{406}.
Народ «для этих близоруких деятелей вдруг только в сентябре 1905 г. появился во всей своей стихийной силе, — продолжал С. Витте. — Сила (его) основана и на численности и на малокультурности, а в особенности на том, что ему терять нечего. Он, как только подошел к пирогу, начал реветь, как зверь, который не остановится, чтобы проглотить все, что не его породы…»{407}
Главным требованием крестьян был раздел помещичьих земель. Претензии крестьян на землю находились в полном соответствии с их традиционными представлениями о «естественно-трудовом праве». Согласно этим представлениям, отмечали еще А. Герцен и Н. Чернышевский, право на землю, «представляло собой право на труд или право на существование»{408}. Это был совершенно особый вид права, указывали все, кто сталкивался с ним, от К. Кавелина до К. Победоносцева, совершенно неизвестный «римскому праву»{409}. Крестьяне считали захват помещичьих земель полностью законным, находящимся в рамках их традиционного права. «Стоит этим крестьянам увидеть, что землю продают отдельно, что ее сдают внаем и обрабатывают без них, как они начинают бунтовать все разом, крича, что у них отбирают их добро», — подтверждал А. де Кюстин еще в 1839 г.
Требования русских крестьян имели еще одну отличительную особенность, прямо противоположную общепринятым на Западе идеям индивидуализма: русские крестьяне добивались земли не для себя лично, а только через общину. М. Бакунин еще в 1873 г. обращал внимание на эту особенность: «В русском народе существуют в самых широких размерах те два первых элемента, на которые мы можем указать как на необходимые условия социальной революции… Первая и главная черта — это всенародное убеждение, что земля принадлежит народу… Вторая, столь же крупная черта, что право на пользование ею принадлежит не лицу, а целой общине…»{410}. М. Вебер в свою очередь отмечал, что «в сознании крестьян до сих пор сохранился своего рода “сельский коммунизм”, т.е. такой правовой порядок, согласно которому земля принадлежит совместно всей деревне»{411}. «Коммунистический характер крестьянского движения проявляется все яснее, поскольку он, — пояснял в 1905 г. М. Вебер, — коренится в характере аграрного строя… Со своей стороны власть делала все возможное, в течение столетий и в последнее время, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти <…> было глубоко укоренено еще в московском государстве…»{412}