Восемь дней в неделю Петька ерзал на стуле, ловил ворон, и его драли, как сидорову козу...
У его учителя лицо было таким узким, что с него постоянно сваливались очки, и казалось, он может хлопать себя ушами по щекам. Он носил низкую челку, за которой прятался, как за дверью, и не ходил в лес, опасаясь наступить на ежа. Опускаясь на стул, он прежде шарил по нему руками, отыскивая кнопки и проверяя спинку. Когда Петька подложил ему очки, которые выкрал с носа, учитель побледнел, решив, что хрустнул позвоночник, а потом расстегнул верхнюю пуговицу, чтобы выпустить пар.
"Кто эта паршивая овца?.. - наткнувшись на молчание, как на штыки, заревел он. - Кто эта ложка дегтя?..."
Петьку будто окунули в погреб, со дна которого небо казалось с овчинку. В дверь уже просунулась лошадиная морда воспитателя, от которого за версту несло чесноком и розгами. На войне он потерял ногу, и в спину его дразнили "культей". Он жил бобылем, потихоньку спивался, и, вымещая обиду на паркете, стучал в коридоре протезом...
"Кто напакостил? - в последний раз спросил учитель. - Повинную голову и меч не сечет..." Он вел грамматику и Закон Божий, и любил поговорки не меньше чужого раскаянья. Но все молчали. Даже инвалид усмехнулся, ведь на признание ловят, как на блесну. И вдруг на ее пустой свет клюнул Иегудиил, с которым Петька сидел за партой. Они были одногодки, но Иегудиил успел вытянуться, как осока, и погрустнеть, как река. Он был, как плакучая ива, про таких говорят: однажды не смог понять, что проснулся, и с тех пор живет во сне. "Дурак..." - дернул его за штаны Петька. Учитель завернул лицо в ладонь, как в носовой платок, сквозь который змеилась улыбка. "А ты, почему не донес?" - близоруко щурясь, скомкал он Петькино ухо. - Я из вас сделаю граждан..."
Их заперли в сарай, длинной не больше семи локтей, в котором мир представлялся таинственным, как темнота, которую носят в кармане. Они вышли оттуда, спотыкаясь о собственную тень, и долго стояли под яблоней, подбирая падалицу и наподдавая огрызки босыми ногами...
И стали свободными, как стрелка в сломавшихся часах...
Поначалу Петька еще выдергивал перо из шипевшего гуся, садился в поле и под стрекот кузнечиков представлял, как его будут пороть. Но когда это случилось, все пошло своим чередом: мыши по-прежнему проедали дырки в карманах, а жизнь текла, ветерком по ржи...
И все вставало на места: хромой воспитатель, сосчитав однажды глотками бутылку водки, разбил ее о плетень и вскрыл себе вены, родители не пережили своих болезней, братья разбрелись куда попало, а Петька стал промышлять на ярмарках и нахальничать в кабаках. Заломив картуз, он ходил по базару, затыкая за пояс мужиков, и лез бабам под фартук. Для вида он бойко торговался, вытаскивая гроши, которые те берегли, как зубы. Случалось, ему фартило, и деньги, как мыши, сновали тогда по его карманам. Он спускал их тут же, не успев распробовать вкуса, просыпаясь в постелях женщин, имен которых не знал. Накануне он представлялся им купцом, клял их убогую жизнь и обещал, что утром увезет за тридевять земель. Женщины всплескивали руками, прикрыв рот ладошкой, ахали а, когда он засыпал, плакали...
В Бога Петька не верил. "Устроилось как-то само..." - думал он, глядя на бегущие по небу облака и шумевший под ними лес. И жил, как зверек, в этом лесу...
Бывало, он засыпал богачом, а просыпался нищим. Но, засыпая нищим, всегда видел себя богачом. "Да у меня сам квартальный брал под козырек", - бахвалился он во сне и слышал, как кто-то невидимый рассыпался тогда смехом: "эх, козырек, козырек..."
В городе Петька ходил в синематограф, смотреть комика, который уже давно преставился и, беседуя с Богом, продолжал кривляться на экране. "Чудно..." - думал Петька, и опять вспоминал, что время у каждого свое. Теперь он думал руками, а ел головой. И все чаще видел во сне мужчину с женскими бедрами и женщину с глазами, как ночь...
А потом пришел суд, плети и каторга с одним на всех сроком, одной ложкой и одними слезами. Петька вышел оттуда седым, как расческа набитая перхотью, и принялся за старое...
В отличие от Петьки, овладевшего единственным ремеслом, Иегудиил стал мастером на все руки. В драной, пыльной рясе он ходил по деревне, совмещая должности звонаря, пономаря и богомаза. В народе Иегудиил считался малость не в себе. "Слово, как стрела, - бывало, учил он, сидя на бревне и чертя веткой пыль, - тетива забывает о нем, и оно свистит пока не застрянет, как крючок в рыбе, или не потонет, как месяц в туче. Слова, как птицы, рождаются в гнездах, живут в полете, а умирают в силках..." Он изощрялся в метафорах, подбирая сравнения в деревенской пыли, а заканчивал всегда одинаково: "Слово, как лист, гниет на земле и сохнет на ветке, а живо, пока летит..." Он мог распинаться часами, но слушал его только бредущие с пастбища козы, да деревенский дурачок с тонкими, как нитка, губами...
Навещал он и учителя, тот постарел и лежал теперь, разбитый параличом, шевеля глазами, как собака... "События тусклы, как лампада, - говорил ему Иегудиил, - это люди возвышают их до символа. И тогда их слава, как тень с заходом солнца, оборачивает землю, зажимая ее, точно ребенок, в свой маленький, но цепкий кулак..."
Пробовал философствовать и Петька. Раз, на голой, как палка, дороге, когда этап отдыхал после дневного перехода, он встретил бродягу, сновавшего между деревнями за милостыней. Повесив на клюку котомку, нищий опустился рядом с Петькой. Он поделился с ним хлебными крошками, а Петька солью, которая была их крупнее. Еду жевали вместе с мыслями. "Вот галка летит, попробуй, приземли ее... - чесал до плеши затылок Петька. - Мир сам по себе, а человек сам..." В ответ бродяга кинул свою палку и перешиб птице крыло. С тех пор Петька понял, что его речи скликают неудачи, а счастье убегает от них, как от бубенцов прокаженного...
Встречались они всего раз. Стояла осень, ржавчина крыла деревья, но в погожие дни солнце еще съедало тени. Петька, куражась, привез из города гармониста, который знал все песни "наперечет", и, запуская глаза в стакан, третий день горланил на завалинке. "Эй, святоша..." - обнимая бутылку, окрикнул он проходившего за оградой Иегудиила и, хлопнув калиткой, полез целоваться. Ему хотелось рассказать, что в Сибири, далекой и холодной, как луна, слез не хватает, как денег, и там, если кто-то плачет, то остальные смеются, хотелось пожаловаться на судьбу, горькую, как водка, и, быть может, найти утешение в прошлом, когда они стояли под яблоней, рвали дичку и видели перед собой длинную-предлинную дорогу...
Но вместо этого подковырнул: "Значит, ждешь воздаяния..." В церковь Петька давно не ходил, а из Закона Божьего усвоил только, что в пятницу нельзя смеяться, чтобы в воскресенье не плакать, и что Иоанна Предтечу зарезали, как петуха, кукарекавшего раньше рассвета. Но над Страшным Судом смеялся: чай, не хуже Сибири. В глубине он был уверен, что мир встречает, как сиротский дом, ведет через дом казенный, а провожает богадельней...
Не получив отпора, Петька озлобился. "Уж лучше синица в руке..." - подняв бутылку к бровям, икнул он.
"С синицей в руке не поймать журавля в небе..."
А потом, старой телегой, загромыхала гражданская война, и в деревню пришли враги. Они так долго воевали, что уже и сами не знали "красные" они или "белые", посерев от пыли трущихся об их шинели дорог. Вначале они расстреливали и рубили, а потом, жалея патроны и, затупив сабли, стали отводить на лесопилку и давить досками. Их начальник, с усами, как крылья летучей мыши, и взглядом, как клинок, выбрал для постоя самый худой, покосившийся дом и судил, перевернув бочку, словно говоря: "Не ждите от меня доброты, все вокруг и так валится..." В молодости он был актером, и одно время его имя гремело, пока не затерялось эхом в горах, оставив на его душе разочарование и безмерную усталость. С тех пор, забыв настоящее, он носил свое театральное имя, и пачкал его кровью, как мясник фартук. Пафнутий Филат был младше своих подчиненных, но по утрам у него хрустели суставы, а от сырости ломило кости...
И он был привязан к своему времени, как стрелка в часах...
Чистили всех, и всех под одну гребенку. На допросе Петька косился на колени с повернутым в его сторону револьвером. Играя желваками, Филат поднял предохранитель. "Бывает, и палка выстрелит", - мелко перекрестился Петька. Пламя над свечой заплеталось в косичку, по углам плясали тени, и казалось, что в их паутине развалился черт. Перевернув пистолет курком вверх, Филат почесал рукояткой подбородок. "А когда ты коней в эскадроне воровал, не боялся?" Земля ушла из-под Петькиных ног, защищаясь, он вскинул руки. "Врешь, - пригладил слюной брови Филат, - ты их еще, как цыган, надувал через камыш..." В сенях кособочилось зеркало, и, мелькнув в нем, Петька вдруг заметил своей смерти глаза, как ночь...
А потом вернулось детство, его заперли в тот же сарай, сквозь бревна которого мир представлялся таинственным и жутким. Он вытянул руку, и она утонула в темноте. А вместе с ней стал проваливаться и Петька. В углу ворочалась тишина, которую он не слышал, ему хотелось закричать от ужаса, покрывшись гусиной кожей, он часто задышал, и слюна сквозь щербатые зубы стала липнуть к стене...