— А зачем вам все это нужно? — устало перебил его Першин. — Все же так удачно сходится: я со своей любовницей Сорокиной, переобувшись в туфли ее отчима, проник в квартиру своей супруги Градиевской, пытал ее, требуя снять деньги со счета в «Лефко-банке», а потом убил и забрал имевшуюся в наличии сумму. Затем убил свидетельницу Сорокину и спрятал труп…
— Хватит болтать!!! Я не так глуп, как вам это представляется, гражданин Першин! Сейчас меня интересует непосредственный исполнитель, а не наводка, подозревать в которой вас у меня есть все основания.
Першин подумал, что окажись он на месте следователя, он точно так же стал бы подозревать завравшегося вдовца — если не в убийстве, то в причастности к нему. Инкриминировать ему убийство было невозможно, следов в квартире Алоизии быть не могло. Но подозревать в косвенном участии Первенцев был вправе.
— Предъявите мне обвинение? — безразлично поинтересовался он.
— Да! По статье 181 УК «Заведомо ложное показание». Кроме того, я подозреваю вас в причастности к преступлению, предусмотренному статьей 102 УК «Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах». В качестве меры пресечения избираю заключение под стражу. Обвинение вам будет предъявлено не позднее десяти суток. Копию постановления вы сейчас получите. Вы имеете право на защиту и обжалование моих действий в суде, согласно…
Он еще что-то говорил, потом долго печатал на машинке постановление, уходил к прокурору и снова печатал. Потом в комнате появился прапорщик внутренней службы и предложил следовать за ним в изолятор.
Першин испытал облегчение.
В сизо спать не довелось. Когда подошла его очередь лечь на нары, Першин отказался. Все происходившее вокруг и без того казалось сном, словно между ним и двадцатью тремя сокамерниками было установлено толстое стекло цвета разбавленного молока. Ответ на вопрос, который он задавал себе, — хочет ли поскорее избавиться от этого навязанного соседства, от мата, жуткой вони, духоты, неопределенности? — не был однозначным. Здесь он, по крайней мере, знал, что находится на дне, в тюрьме, где действуют, другие законы — уравнивающие его в правах с другими заключенными под стражу, здесь положение его было не выше и не ниже товарищей по несчастью, в то время как «наверху» он постоянно чувствовал себя на середине каната, который трещит под ногами и того гляди лопнет; ощущение, что все пытаются столкнуть его в пропасть, не покидало ни на минуту.
Со времени, когда он был похищен, прошло семнадцать дней.
«Через семнадцать дней я должен быть на ногах», — вспомнилось ему жесткое требование Графа. Почему именно через семнадцать?.. Сегодня тридцатое июня. Имел ли Граф в виду просто окончание месяца или что-то должно произойти? Он собирается покинуть пределы страны или наметил теракт?.. На первое или на тридцатое?.. Мог ли Граф, двое суток пробыв в бессознательном состоянии, точно воспроизвести число?.. Первое, что он спросил, придя в себя: «Какое сегодня число?» Першин тогда еще саркастически ответил: «Середина июня»…
Были мгновения, когда он впадал в полудрему и утрачивал способность контролировать ход своих мыслей. Все связи рвались, и связь времен рвалась, и не было ни «логики чувств», ни расчета. То и дело из полутьмы камеры смотрели на него большие серые глаза Антонины, и голос ее вопрошал из небытия: «Доктор, они убьют нас?.. Убьют, да?..» Если бы не проклятая встреча в аэропорту Внуково, природа вещей была бы более доступна пониманию. Но теперь мостик от Графа к Масличкину был переброшен и знакомство с Алоизией уже не представлялось случайным, и даже Андрей Малышевский, познакомивший их, становился в один ряд с этими людьми из другого, зеркального мира. Думать о смертях Ковалева и Градиевской, своем пленении и логове Графа, художнике Маковееве и даже Вере в отдельности он уже не мог, как не мог и связать все это воедино — цепь событий распадалась на отдельные звенья, было неясно, что именно заставляет искать его в хаосе лиц, событий и субъективных ощущений какой бы то ни было стержень, нанизывать на него то, что, может быть, должно существовать по отдельности. Тогда наступала апатия, оставалось уповать на время, должное расставить все по местам, независимо ни от чьего участия. Все равно суда не миновать — праведного божеского или заведомо неправедного (а значит, не божеского) — народного, предстань перед ним Першин обвиняемым или свидетелем.
Неужели все эти двадцать три человека — злодеи?! Неужели у всех у них каиновы печати на ликах и над ними тоже нависает рок?!
Так ли беспечен был Амадей? Так ли внезапна была его смерть? Яд в пузырьке завистника был ее причиной или яд человеконенавистничества — неистребимый, существующий сам по себе, как составная часть атмосферы, как вредные болотные испарения? Зачем же тогда не пожалели его, не похоронили с почестями, не отметили могилы камнем?
Последователь Канта Гумбольдт сказал: «Покорность всему, что может приключиться, надежда, что случится лишь то, что хорошо и благоуспешно, и стойкость в час напора ярых злоключений — вот все, что можно противопоставить року».
Что же противопоставил року Моцарт?..
Дверь камеры громыхнула, когда Першин задремал, сидя на грязном полу и прислонившись к казенного цвета прохладной стене.
— Першин! На выход!..
Долгие переходы от решеток к решеткам, от поворота к повороту, между лестничными пролетами; гулкие шаги и брезгливый чей-то голос: «Лицом к стене!.. Руки назад!.. Стоять!..» Никаких ощущений, все притуплено — цвета, запахи, голоса, предметы. Наркоз в стадии аналгезии: больной в сознании, но заторможен, дремлет, на вопросы отвечает односложно, отсутствует поверхностная болевая чувствительность, но тактильная и тепловая сохранены…
Окончательно пробудила его невесть откуда появившаяся Вера. Она увидела его издалека, из противоположного конца коридора, и побежала, как в старом кино — вытянув руки навстречу:
— Моцарт, милый! — оросила его лицо влагой. — Прости меня, прости… Я только что узнала, Нонне звонил Сухоруков, сказал, что ты в тюрьме, что меня ищут… Ты ведь не виноват, да? Ты просто не можешь! Они тебя не знают совсем!
Он обрадовался ей, как не радовался никому и никогда, прижал ее голову к груди, чтобы она не могла говорить, боясь, что она скажет что-нибудь не то и не так; Вера была сейчас его последним оплотом, и если он мог в чем-нибудь сознаться себе самому, так это в подлой своей нечестности к этому чудному, единственному, такому родному и близкому существу.
— Нет, нет, конечно, — прошептал он, покрывая ее голову поцелуями. — Меня знаешь только ты… только ты мне можешь помочь…
— Скажи как, чем?
— Не надо!.. Только тем, что ты есть, этого хватит. Остальное — я сам!
Они постояли, испытывая терпение деликатного конвойного. Тут только Першин заметил молодого человека, пацана почти; подумал еще, что он — один из ее братьев, Сережка или Виталька, и удивился, зачем она пришла сюда с братом?
— Войдите в следственную камеру, — послышалось негромкое за спиной.
Вера умоляла голосом и глазами:
— Доверься ему, Моцарт! Он хороший адвокат. Незнакомый ему юноша шагнул вслед за ним в помещение с привинченными к полу столом и табуретом. За окном искрился пугающе яркий мир в решетке.
— Садитесь, Владимир Дмитриевич, — указал на табурет юноша. — Я Донников Сергей Валентинович, представляю Московскую городскую коллегию адвокатов. Меня ознакомили с вашим делом. Многого обещать пока не могу, но думаю, что удастся для начала изменить меру пресечения.
— Благодарствую.
— Вера Алексеевна рассказала мне…
— Что?! — с тигриной настороженностью сжался Першин в комок.
— Рассказала мне о том, как у вас украли на пляже туфли, — понимающе улыбнувшись, по складам произнес Донников. — Судя по вашим ответам, зафиксированным в протоколе, вы не хотели предавать огласке заведомую фиктивность вашего брака. Я правильно понял?
Першин еще не решил, что отвечать и как вообще вести себя с этим человеком.
— Зря. Все это вообще можно было оговорить в брачном контракте и таким образом избежать многих неприятностей. Теперь так делается.
Першин молчал, потупившись.
— Итак, вы платили ей в рассрочку за прописку. С целью передачи очередного взноса встречались в «Лефко-банке». Мне нужно говорить правду, тем более что вас вместе с Градиевской видела кассир Купердяева. Сумма?
— Пять тысяч.
«Господи! Он меня хочет вытащить отсюда. Он правда хочет этого! Нужно выйти. Нужно выйти, а там… я почти уже понял, знаю почти!.. Я не виноват. Он дает мне шанс доказать свою невиновность!..»
— Это последний взнос?
— Нет. Еще один. Всего — пятнадцать.
— Плохо, Владимир Дмитриевич, — перешел адвокат на шепот. — Об этом не говорите, не нужно. Только то, что доказано.