Интернат, где жил и учился Ванечка, стоял в рощице слева от Керамического проезда, немного не доезжая до Дубнинской. В общем, все по пути, почти без потери времени — ну разве что минут пятнадцать, их Викентий собирался нагнать за Кольцевой. Он оставил машину у решетки, поглядел на окна серого трехэтажного дома с кирпичной пристройкой, подхватил пакет с гостинцами и пошел к парадному, стараясь не поднимать глаз на окна, облепленные одинаково остриженной, в одинаковых же дешевых костюмчиках детворой. Больничный запах чая и мамалыги приветствовал его в вестибюле.
— Ой, а Ванечки нету, — смутилась молодая воспитательница. — Ванечку мама забрала.
Почему-то на такой поворот он совсем не рассчитывал.
— Когда?
— Еще вчера вечером. Они собирались взять его куда-то в Ярославскую область.
Под словом «они» подразумевалась Маша и ее новый сожитель (такое вот милицейское «сожитель» Решетников предпочитал в отношении журналиста Жадова, подобранного Машей в его почти двухгодичное отсутствие).
— Он здоров?
— Да, да, здоров! Он у вас крепкий мальчик. Все уже переболели, а он ничего.
Викентий топтался, чувствуя, что надо бы для оправдания визита еще о чем-то спросить.
— Учится хорошо?
Воспитательница улыбнулась, развела руками:
— Так… Старается. Как все — не хуже и не лучше. Да вы зайдите на неделе.
— Зайду, — определенно ответил Викентий. — Вот это… конфеты здесь… разные… вы раздайте детям к завтраку, хорошо?
Она взяла пакет из его рук. От нее веяло чем-то теплым и добрым — сродни молоку. «Лимитчица, наверно, — подумал Викентий, — москвичка в ее возрасте сюда не пойдет». Две конфетки упало, Викентий живо подобрал их у тапочек с серой заячьей опушкой, сунул в карман крахмального халата.
— Ой, спасибо, ну что вы…
И пошел восвояси по двору, как на дуэльном сближении, чувствуя полтора десятка пристальных, выжидающих взглядов на спине, но не обернулся.
Теперь нужно было гнать и гнать по Дмитровскому шоссе, обгоняя стрелки на пожелтевшем циферблате часов с надписью на крышке: «Якову от Сашки с любовью к дню рождения. 1954 г. Омск». Сашей в молодости звали мать. Если бы Викентий поехал электричкой в пять тринадцать, то вот уж полчаса, как находился бы на месте. А что потом машина понадобится — он не сомневался, потом без машины только трата денег, из которых после одной ходки ничего не останется.
Трасса по случаю выходного дня была монотонно пуста, и это обстоятельство Викентию не нравилось больше неизвестности: пустая трасса не оставляет ничего другого, как предаваться воспоминаниям и размышлениям, которые, в сущности, тоже пусты и бесплодны.
Жизнь свою Решетников сравнивал с пол-литрой: на троих хватит. И делилась она на три части: детство, юность и все остальное. Это все остальное состояло из неприятностей. По-сибирски самостоятельный, Решетников подарков от жизни не ждал, единственным подарком стал перевод в Москву через два года после Омской школы милиции — благодаря стараниям Всеволода, конечно, преподававшего историю в столичной партакадемии. Дело было в восемьдесят пятом, позади оставались служба в спецназе — год в Ташкенте да год в чужом и чуждом, ненавистном и неуместном в славянских судьбах Кандагаре. Вероломный и переломный год, довершивший закалку и без того стального характера: впоследствии вероломных лет на его долю придется еще немало.
Перед МКАД за Лианозовским виадуком Викентий съехал в посадку. Скинув пальто на рыбьем меху, достал из чемодана «шлейки» — состряпанную по спецзаказу знакомым шорником, служившим при ипподроме, желтую кобуру под страшный на вид штурмовой «генц» с длинным, 384 мм, а вместе с рифленым глушителем и вовсе полуметровым стволом, затолкал двадцать патронов в магазин, чтобы не валялись, надел пальто, положил «костодробилку» в карман — аккуратную эбонитовую рукоять, из которой выбрасывалась тонкая телескопическая прутина, похожая на основание танковой антенны и способная перерубить три силикатных кирпича. В другой карман спрятал пару капсул телефонного наблюдения, устройство прослушивания положил в «бардачок»; «лимонке» определил место в кармане чехла на пассажирском сиденье — по соседству с атласом автодорог, в опустевший чемоданчик бросил коньяк со шпротами; до МКАД оставалось полтора километра, там пост — кто знает, примут его бывшие коллеги за Гарибальди или за чеченца. Хотя эти последние на «Москвичах», кажется, не ездят.
Грязно-голубого цвета машина и седеющий «папаша Хэм» за рулем внимания сонных гаишников не привлекли. Теперь можно и должно было давить на газ, не вспоминая о хорошем и не думая о плохом, потому что хорошего ничего не было, а о плохом думать — тогда ради чего вообще все? Викентий включил приемник, нашел последние известия.
Ветер в окошко, сырой и по-утреннему холодный, студил руки. Они все время стыли: чужая, простроченная в нескольких местах кривыми швами кожа пугающе стягивалась, и тогда Викентию казалось, что началось отторжение, и он принимался интенсивно качать кистевой эспандер-резинку, разгоняя кровь.
По каким-то неведомым ему и невидимым, а может, не существующим вовсе нейронам от кончиков пальцев в мозг передавался сигнал, и перед мысленным взором возникало слепящее сквозь паутину бабье лето, золотой песок в песочнице посреди соседнего двора, по которому он срезал путь, возвращаясь с дежурства, и мальчишеские голоса, взывавшие с недетской истеричностью: «Бросай, дурак! Броса-аай!!», «Взорвется, она сейчас взорвется! Броса-ай!..» А может, это было и не солнце, а яркий отсвет магниево-пороховой смеси в круглой «ракете» из плотного картона, полыхавшей в руках несмышленыша-восьмилетки: «Броса-ай!..» Участковый не стал выискивать глазами сына в гурьбе: десять широких скачков под чей-то женский крик не то с балкона, не то со скамеек у парадных — и заправленная неизвестно каким горючим дерьмом шашка в его руках. После была вспышка пузырька с высокооктановым бензином (топливного отсека ракеты «Восход-3», как оказалось впоследствии). Он размахивал пылающими факелами рук, зарывал их в песок… Изнурительная и мучительно болезненная неделя в ожоговом центре, четыре операции по пересадке донорской кожи, ежедневные походы в поликлинику с беспомощными культяпками, сплошь замотанными белыми бинтами. «Ему и больно, и смешно…» — в Афгане не царапнуло, пули марьинорощинских бандюг облетали его по кривой траектории, а свое единственное ранение он получил в детской песочнице, что вызывало сочувственные вздохи соседей и незлобивые усмешки сослуживцев.
От однообразия дороги Викентия потянуло в сон. Несколько ночей кстати подвернувшейся халтуры сделали для него сон весьма умозрительным понятием: оказалось, можно спать, клея на бутылки с контрабандной водкой акцизные марки. Три ночи равнялись одним штанам — весьма пристойным шерстяным брюкам, присмотренным в соседнем с временной ночлежкой универмаге. «Герой, штаны с дырой», — как пошутил когда-то дед, вырубая из осины приклад к игрушечному «ППШ» для внука.
Решетников закурил, стало подташнивать и закружилась голова, но сонливость прошла. Он прижался к осевой и утопил педаль — впереди не оказалось ничего, что могло бы помешать держать максимальную скорость, и стрелка спидометра уверенно переползла через отметку «100». Приемник пришлось выключить: новости кончились, в эфир пустили какую-то дешевую эстрадную песенку. Все эти сегодняшние мальчики и девочки, скачущие под «умца-ца» бездарных сочинителей, вызывали в Решетникове раздражение. Ограждая себя от раздумий и сна, он замурлыкал нечто бравурно-неопределенное, после перешел на свист и так, незаметно, докатил до Дмитрова, где его остановил полосатый жезл инспектора. За придирчивой просьбой предъявить документы, аптечку и багажник последовал вопрос: «Куда едем?», на который Решетников с готовностью ответил: «К теще», и получил неохотное соизволение продолжить путь.
Возле Талдома он заметил, что отцовская «Победа» дала сбой, и хотя прошло не менее полутора часов, возникло ощущение, будто он куда-то опаздывает, пришлось снова включить приемник.
Волга показалась, когда пропикал сигнал точного времени: одиннадцать. Это было много, неожиданно и непростительно много, но и это досадное обстоятельство не поколебало Викентия, а только привело к еще большей уверенности, что поездка не будет напрасной, и если теща Ямковецкого — старая и, должно быть, неприветливая Панафидиха, какой она рисовалась ему, — что-нибудь знает (а не знать она не может), то он непременно вытряхнет из нее нужную информацию, если даже придется вытряхивать ее вместе с душой. Он проехал мимо вокзала, спустился по главной дороге вниз, свернул и оказался в промышленном районе — дорога потянулась вдоль кирпичного высокого забора, за которым серели корпуса завода без названия, очевидно, «почтового ящика»; потом выехал на набережную, щедро поросшую высокими кустами и деревьями; из-за деревьев совершенно неожиданно проглянул самолет, старенький «Туполев», отчасти прояснявший назначение завода. Самолетов, танков, грузовиков и даже локомотивов было разбросано по стране достаточно, и сам по себе памятник нисколько Решетникова не удивил, но перед глазами тут же всплыла фотография из «оперативного архива» Столетника, с умыслом или без такового всученная Майвиным: там самолет проглядывал с обратной стороны, куда можно было попасть, миновав широкий могучий мост — главную артерию, соединявшую станцию Савелово с Кимрами.