Вот оно!
Кольнуло тогда Николая предчувствие! Кольнуло, но он не обратил особого внимания на это, здравый смысл заглушил внутренний голос – мол, чего плохого, если девчонка, столько пережившая за последние дни, поговорит со своим отцом, который так любит ее, наедине? Да ничего плохого в этом быть не может.
Конечно. Только вот Лиля разговаривала по телефону вовсе не с отцом.
Щукин такого и предположить не мог, что она будет связываться с кем-то другим. Это потом, на первом допросе, Николаю все доброжелательно разъяснил следователь, явно рассчитывающий на то, что Николай, против которого говорят все улики и свидетели (кроме Ляжечки, который, как и Матрос, так и не пришел в себя после адского зелья), ничего не станет скрывать от следствия.
Оказалось – так, посмеиваясь, рассказывал следователь, – что Лилю никто не похищал. Она сама предложила милиции свои услуги по поимке собственного папашки. Откуда взялись такие мысли у папенькиной дочки Лили – трудно понять. Может быть, она затаила на него обиду за то, что он бросил ее мать, оставив гнить от полученного от кого-то сифилиса. Или тут что-то другое: жажда денег, славы… дурная наследственность, наконец. Важно то, что Лиля сама связалась с ментами – ведь никто не знал о ее истинных родственных отношениях с Седым.
А менты решили по-своему. Так Лиля, вместо денег и славы, получила наркотический дурман и Ляжечку. Менты не доверяли ей и справедливо: та, которая способна с потрохами продать собственного отца, могла продать и их самих.
Так вот, ее не похитили, а она сама пришла к ним в руки.
А очнувшись от дурмана, она сообразила, что тайна ее все равно откроется – менты ее в покое теперь не оставят, и ей тогда не жить, нрав своего отца Лиля знала прекрасно. И из дамской комнаты пригородного кафе она позвонила тем, кто контролировал ее похищение, и предложила в обмен на свою свободу сдать Щукина вкупе с Капитоном… Ну и Анну заодно, которая все равно являлась соучастницей.
А через полчаса неожиданно явившаяся группа захвата положила всех посетителей кафе на пол и тут же арестовала всю компанию.
А сама Лиля попала из своего и так нерадостного положения в еще более безвыходное. Менты, конечно, никуда ее не отпустили. Где она находилась теперь, Щукин не знал, следователь ему этого не говорил, но Николай не очень удивился бы, если бы ему сказали, что Лиля сидит в соседней камере.
Три дня Щукина таскали на допросы. Следователь услужливо предлагал ему сигарету, крепкого чаю и держался так, будто был Николаю закадычным другом. Часто повторял – мол, что тебе терять, нам все известно, и тебе нужно только подписать чистосердечное признание, которое, как известно, облегчает вину.
Оказать посильную помощь следствию.
И очень удивлялся, когда Щукин не торопился рассказывать и признаваться.
А когда понял, что Николай ушел в глухую несознанку, так разозлился, что хватил его по голове попавшейся под руку пепельницей.
Вот после этого Николай очнулся и почему-то вспомнил слова, которые сказал этой чертовой суке Лиле:
– Ты вон о чем… Ну что ж… Звони…
Николай понимал, что дела его из рук вон плохи. Несмотря на его упрямство, его вина будет доказана как пить дать. И мотать тогда Щукину срок до конца жизни.
Но маленькая надежда еще оставалась у Николая: он из телефонных разговоров своего следователя понял, что его собираются переводить в Москву – для разъяснения некоторых фактов его предыдущего московского дела.
А в дороге…
А в дороге всякое может случиться.
* * *
– Ничего не понимаю, – сказал себе Седой.
Он сидел совершенно один за столом в своем кабинете в неприступном особняке «Орлиное гнездо». Стол его, в былые времена усыпанный бумагами, теперь заставлен был бутылками, неопрятно валялись по всей комнате огрызки яблок, лохматые кисти винограда, обрывки колбасной кожуры и воняющие рыбные шкурки.
– Ничего не понимаю, – повторил Седой.
Он поднял глаза, глянул прямо перед собой и вздрогнул – кто-то смотрел на него, взгляд был полон ненависти и страха, отчаяния и тупой тоски; в общем, столько плохого было в этом взгляде, что у Седого будто ледяными тисками сдавило сердце.
Через минуту он отвел взгляд в сторону и, глухо застонав, помотал головой, пытаясь вспомнить, когда и в каком состоянии он снял со стены старинное зеркало в массивной посеребренной оправе и водрузил его на стол перед собой.
И не смог вспомнить.
Целую неделю Седой безвылазно сидел в своем особняке, запершись в кабинете, никого не желая видеть и выгнав из особняка почти всех, кроме самых верных и необходимых людей.
Случайно набредя на эту мысль, Седой горько усмехнулся.
Самые верные и необходимые…
Самым верным был Семен. Он в Питере остался и сюда уже не вернется. Если, конечно, не затеять долгую волынку с перевозом праха.
А самой необходимой в жизни Седого стала его дочь Лиля. После того как ее похитили, старик не находил себе места – и в самом деле превратившись в старика, он бродил целыми днями один по городу, без охраны, словно пытая судьбу, что еще она готовит для него, какие удары?
И последний удар, почти доконавший Седого, прогремел неделю назад: ему сообщили, что все питерские, занимавшиеся поисками его дочери, угодили в ментовку. Только Пете и Филину удалось спастись – они были на Капитоновой даче, когда разразилась облава, а как только почувствовали опасность, рванули домой.
До дому они, правда, не доехали: если Петя Злой еще мог передвигаться без посторонней помощи, то Филин был совсем плох. Они застряли под Питером в какой-то грязной гостинице, звонили оттуда Седому, просили прислать людей, но Седой отказал, велел им сидеть в гостинице и ждать, когда им позвонят и попросят отвезти Лилю в «Орлиное гнездо» – как и договаривались.
Седой прекрасно знал, что все, с кем он договаривался насчет Лили, либо мертвы, либо повязаны, но, надеясь неизвестно на что, он все-таки запретил Пете и Филину ехать домой, оставляя себе последний малюсенький шанс.
Седой снова посмотрел в зеркало.
Где он – этот последний шанс?
Ничего в зеркале не видно, кроме собственной исхудавшей рожи, покрытой белой щетиной.
* * *
Щукину уже приходилось сидеть в тюрьме, проходить предварительное следствие и много разных других процедур, так что он знал, каким словам следователя стоит верить, а каким нет.
И после сложного процесса отфильтровывания правды от обычной ментовской лжи, направленной на то, чтобы сломать подследственного, в сознании Щукина четко отпечаталось: да, его переводят в Москву, но не только для того, чтобы возобновить то уголовное дело, которое отложили, когда отпустили Николая из столицы, а еще и для того, чтобы передать Щукина в руки столичных профессионалов, которые постараются вытрясти из него все.
И вот уже целый день Щукин видел перед собой одно и то же. Зарешеченное оконце, в котором с немалой скоростью пролетали деревья, начавшие уже зеленеть, рыхлые придорожные косогоры, полуразвалившиеся деревеньки российской глубинки, грязный снег в прогалах спускавшихся к железнодорожному полотну крутых откосов.
Да еще два конвоира, ехавшие тут же, в купе, дверь которого запиралась на ключ, стоило кому-нибудь выйти или зайти.
Николай молчал, лежа на своей полке и закинув за голову скованные наручниками руки. Сначала конвоиры косились на него, словно ожидая от опасного преступника какого-то подвоха, а потом перестали обращать внимание, занятые только тем, как бы избавиться от снедающей их скуки.
К концу дня Щукин стал наблюдать за ними, гадая, придет им смена на ночь или нет.
* * *
Конвоиров, как уже сказано, было двое. Один совсем молодой – с белесыми короткими ресницами, молочно-белыми, точно выгоревшими на солнце волосами и детскими губами, беспрестанно что-то жую-щими.
Второй – постарше и, судя по всему, гораздо опытнее, пышноусый и дородный, он разговаривал хриплым басом и посматривал на Щукина так, будто тот давно был его собственностью, тогда как во взгляде младшего конвоира Николай часто ловил любопытство и некоторый даже страх.
Часа через два Щукин понял, что смены конвою не будет. Они и сами, видимо, на такое паскудство со стороны начальства не рассчитывали, потому что совсем приуныли, когда за зарешеченным окном сгустились сумерки.
Щукин лежал молча, апатично глядя в потолок, слушал разговоры конвоя.
– Вот суки, – тонким голосом сетовал молодой, его звали библейским именем Моисей, по крайней мере так его величал дородный – Иван Иванович. – Вот суки, – говорил Моисей, – сами, наверное, водку жрут да с бабами ерзают, а мы тут припухаем. И нельзя выйти никуда… А я после дежурства! Что же мне – тройной наряд выполнять, что ли?
– Да! – густым и размеренным басом проговорил Иван Иванович. – Служба наша не сахар. Но на то она и служба, чтобы ее нести.