— Хмуров действительно оказывается бродягой, да еще высшей руки.
— Но факты, факты!
— Есть и факты.
— Например? Что же именно?
— Для начала хотя бы то, что он давно женат законнейшим образом…
Савелов так и привскочил на оттоманке, так сильно поразило его это известие.
Полковник как ни в чем не бывало продолжал со свойственным ему хладнокровием:
— Жену его зовут Ольгой Аркадьевной, она еще молодая женщина, всего двадцати шести лет, дворянка, дочь помещика в Тамбовской губернии, имеет капиталец, но он, то есть сам Хмуров, никогда в Тамбовской губернии имением никаким не владел. Три года, как разошелся с женою; ходят какие-то смутные слухи, будто бы он даже пытался ее отравить, но доказать этого нельзя. Сейчас живет она в Тамбове.
— Да ведь это прямой каторжник! — воскликнул Савелов, до глубины души возмущенный.
— Чего говорить! Хуже бродяги! — согласился и полковник.
— Нельзя терять ни минуты времени! — решил Степан Федорович.
— Что ж ты хочешь делать? — спросил его полковник.
— Как что? Понятно, предупредить прежде всего Зинаиду Николаевну.
— А удобно ли это будет?
— В таком случае, когда человеку угрожают обманом, преступлением, — воскликнул Савелов, — я полагаю, нечего думать об удобствах, в какой именно форме ее предупредить, а надо действовать, надо торопиться ее спасти.
— Прекрасно, — все так же невозмутимо сказал полковник. — Ты, стало быть, пойдешь к Зинаиде Николаевне и прямо ей так и выложишь все, что от меня сейчас слышал?
— Конечно…
— А я полагаю, что это будет несколько преждевременно, — воспротивился полковник.
— Но почему же?
— Женщина, друг мой, прежде всего действует под влиянием своих чувств…
— Допускаю, — перебил речь своего разумного друга Савелов, — но когда женщине честно и открыто говорят, что она на краю пропасти, когда перед нею срывают смелою рукою маску, в которой нагло щеголял негодяй, тогда — уж извини меня — никаким любовным чувствам не может быть места, и на смену им являются ненависть, презрение, даже жажда мщения.
— Извини меня, — ответил с обычными расстановочками полковник, — но я, не говоря, конечно, о Зинаиде Николаевне в частности, а обо всех женщинах, так сказать, в целом, придерживаюсь совершенно противоположного взгляда…
— То есть как это? Я что-то не совсем тебя понимаю.
— Да вот как: барыни, на мой взгляд, могут наказывать презрением, ненавистью или могут жаждать мести только за измену им лично. Все остальное, пока мил человек сам по себе, в их глазах никакого серьезного значения не имеет, и я мог бы назвать тебе миллион случаев, в которых женщины еще сильнее привязывались к человеку после того, как узнавали о нем даже ужасы…
— Все это я тоже допускаю, — сказал Савелов, — но при одном условии…
— А именно?
— Оно возможно и почти всегда даже так бывает в тех случаях, когда женщина уже отдалась совсем человеку, то есть когда она всецело принадлежит ему. Тут же…
— Ты полагаешь, этого еще нет? — спросил с расстановочкою полковник, пристально поглядывая на приятеля.
— Конечно, нет.
Полковник опустил глаза и, взяв карандаш в руки, начал что-то машинально чертить по лежавшему на столе листу бумаги.
Молчание, однако, продолжалось недолго, и первым нарушил его Степан Федорович.
Он спросил:
— А как бы ты думал поступить, если не предупреждать ее? Неужели так и оставить дело? Неужели так и дать ей впасть в обман заведомого нам с тобою мошенника?
— Зачем же? Выручить барыньку очень даже следует:
— Но как?!
— По-моему, так очень просто. Надо нам выписать из Тамбова законную супругу этого господина, и пусть она самолично явится к Зинаиде Николаевне да и выложит перед нею свое метрическое брачное свидетельство.
Предложение несколько озадачило Савелова. Он задумался, помолчал немного, даже встал с дивана и прошелся по комнате. Наконец, остановившись перед письменным столом, за которым полковник продолжал невозмутимейшим образом чертить какие-то арабески, он сказал:
— Предложение твое было бы хорошо, если б не два препятствия.
— Например?
— Первое заключается в невольном вопросе: кто же именно и по какому праву напишет в Тамбов несчастной, покинутой жене?
— Как кто? Да ты же.
— Это невозможно.
— Почему?
— Да я не вправе…
— Однако ты считаешь себя не только вправе, — возразил полковник, — но, кажется, даже обязанным предупредить Зинаиду Николаевну?
— Это дело другого рода.
— А именно?
— Зинаида Николаевна — наша общая знакомая, — пояснил Савелов. — Зинаиде Николаевне угрожает обман, и предварить ее от таковых следует, тогда как по отношению к жене этого негодяя мы ведь только можем одно сделать: констатировать факт обмана, уже совершенного ее предателем мужем.
На этот раз полковник помолчал и, пораздумав спросил:
— Ты упоминал о двух препятствиях: каково же второе?
— А второе, на мой взгляд, заключается в том, что время в подобных случаях вообще дорого и терять его по-пустому ни в каком случае не подобает. Почем мы знаем, чего там успел уже натворить этот ужасный человек?!
— Как знаешь, — сказал полковник, бросая карандаш и вставая из-за стола.
И сразу, чтобы переменить разговор, в котором, повидимому, другого мнения, кроме высказанного, у него быть не могло, он предложил:
— Что же чаю, хочешь?
— Нет, спасибо, — отказался Степан Федорович. — Притом я так устал, что хочется домой, лечь пораньше и привести в порядок все эти мысли мои…
— Как знаешь, — повторил еще раз полковник, дружески пожимая протянутую ему на прощание руку.
Савелов действительно уехал к себе в сильном волнении.
Еще не было поздно. Всего девятый час вечера в начале. Но дорогою уже он принял решение и дома немедленно же приступил к его исполнению. Он взял лист своей лучшей почтовой бумаги, плотной, как пергамент, украшенной действительно художественным вензелем, и написал следующее:
«Милостивая государыня Зинаида Николаевна!
Дело огромной важности, в зависимости с которым, как я слышал, находится вся будущая жизнь Ваша, приняло столь серьезный оборот, что я считаю обязанностью моей совести немедленно же предупредить Вас о предстоящей Вам опасности.
Весь завтрашний день я не выйду из дому, по крайней мере до получения от вас извещения, в котором часу Вам будет угодно меня выслушать.
С чувством самого глубокого уважения и совершеннейшей преданности имею честь быть, милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою.
С. Савелов».
Вложив письмо в столь же изящный конверт и подписав адрес Зинаиды Николаевны Мирковой, Степан Федорович приказал своему слуге доставить его немедленно по назначению.
Признаться, он ждал ответа сейчас же. Он даже слуге своему так и ответил на вопрос: дожидаться ли или нет? — чтобы он сказал, будто бы не знает и барин-де ничего не говорил.
Но человек вернулся с пустыми руками и только доложил:
— Снес-с.
— Что же тебе сказали?
— Ничего не сказали-с.
— Не может быть. Да ты письмо кому отдал? — спросил еще Савелов.
— Ихнему человеку отдал-с, Степан Федорович. Агафону прямо в руки отдал.
— Ну и что же?
— Он спрашивал: ответа, что ли, говорит, будете дожидаться?
— А ты так и ушел?
— Никак нет-с. Говорю: барин мне ничего не сказывал, там увидите, как прикажут Зинаида Николаевна: дожидаться ль мне от них ответу или не нужно.
— Ну а потом?
— Агафон снес письмо туда в комнаты к Зинаиде Николаевне, потом, так немного погодя, вышел ко мне и говорит: можете идти-с.
— Ты и ушел?
— Ушел-с, Степан Федорович, сами изволили приказывать, — оправдывался лакей.
Но оправдания его были излишни: Савелов и сам его ни в чем не обвинял, хотя и был в тревоге. С час прождал он еще ответа и лег наконец: он старался успокоить себя тем, что ответ будет завтра.
Но тщетно прождал весь следующий день Степан Федорович Савелов известий или ответа на свое послание к Зинаиде Николаевне.
По временам ему казалось, что она письма его совсем не получила. Нельзя было, полагал он, обойти молчанием его честное предложение. К тому же время было дорого, и он понять не мог, как в данном случае поступить?
У Зинаиды Николаевны происходило в это время следующее.
Действительно, как предупреждал ее о том Огрызков, она получила в первую же ночь по отъезде Ивана Александровича Хмурова подробную депешу. В ней и в последующих телеграммах выражено было столько любви, столько горя от внезапной разлуки и столько мольбы не забывать его, отсутствующего, что молодая женщина откинула всякие подозрения и вверилась избраннику своего сердца более нежели когда-либо. Чистая душою, она ездила молиться за путешествующего и, коленопреклоненная, лила тихие слезы перед святыми иконами о здравии и благоденствии того, кого любила больше всего на свете.