— Думаете, прокурор нам вернет? Очень сомневаюсь. Скорее всего, отдаст кому-нибудь из своих.
— Я его попрошу… Мы… Мы знакомы. Еще с гражданки.
Майор Антонов посмотрел озадаченно:
— Знакомы? С Одинцовым? Тогда бы я на вашем месте, наоборот, упросил бы его не возвращать нам дело…
Все-таки я донял его.
— Ладно, — он морщился. — Если вернет, работайте, я не буду возражать… Кстати, вы плохо выглядите.
Майор рассматривал меня, слегка склонив набок голову, как знаток картину на выставке. — После обеда на работу не возвращайтесь, походите по воздуху.
— Спасибо.
Я был в самом деле тронут; скажите, пожалуйста, какой у меня начальник!
— Не о вас забочусь, — усмехнулся он. — С одним легочником намаялся, хватит!…
По дороге в прокуратуру мне повстречался Арсеньев. Шагает в распахнутой шубе, пучки бровей победно топорщатся.
— А, грозный противник! — загородил тротуар. — Бежите добывать новые факты, усугубляющие вину подсудимого?
Что ж, праздник был не на моей улице, и я приготовился терпеливо сносить язвительные шуточки острого на язык адвоката. Но он, проявляя истинную широту души, не стал надо мной измываться. Даже наоборот.
— Эрраре гуманум эст, — потрепал меня по плечу.
— Человеку свойственно ошибаться… — Я вздохнул — так всегда говорят в утешение неудачнику.
— Но это только часть замечательного изречения Цицерона. И почему-то о второй половине, еще более важной, как правило, забывают.
— А разве есть вторая половина?
— Человеку свойственно ошибаться… — старик поднял палец в прорванной перчатке, — а глупцу свойственно настаивать на своей ошибке. Разве не великолепно? Впрочем, не только глупцу, упрямцу тоже… Нет, нет! — хохотнул Евгений Ильич. — Не про вас, милый Виктор, что вы! Я сейчас от прокурора. Представляете, ведь он так и не хочет изменить меру пресечения для Андрея! Хоть теперь и мне, и ему, и вам ясно, что держать мальчика в тюрьме нет никакой надобности.
— Всякие формальности… — пробормотал я, считая себя не в праве отрекаться сейчас от Вадима и одновременно чувствуя всю неуклюжесть своей попытки выгородить его.
— Возможно, возможно, — не стал спорить старый адвокат. — Так или иначе все уладится в ближайшие дни.
Поклонился и пошел своей дорогой, так и не застегнув шубы, которая, чем больше он отдалялся от меня, принимала все более шикарный вид — плешины и потертости издалека неразличимы…
Аделаида, вопреки ожиданию, не проявила ко мне неприязни. Правда, она приказала обождать, но, во-первых, довольно сносным тоном, а во-вторых, не в коридоре, как прежде, а здесь, в ее комнате, и даже сама пододвинула стул.
Пока я раздумывал, чем вызвана такая терпимость после моего сегодняшнего провала, не женской ли жалостью, что было бы уж совсем обидно, отворилась дверь и от прокурора вышел посетитель с роскошной черной бородой — она так и просилась: дерни, проверь, вдруг приклеена. Я, не мешкая, тут же проскочил в кабинет — Аделаида и моргнуть не успела.
Вадим тоже не зарычал при виде меня, спросил довольно мирно:
— Арсеньева видел?
— Вот только сейчас, на улице.
— О Смагине говорил?
— Говорил. По-моему, надо выпустить.
У него сердито сверкнули глаза:
— А по-моему, надо еще подержать.
Я снял крышку с чернильницы на его письменном приборе, стукнул ею легонько о массивную мраморную доску; крышка мелодично звякнула.
— Престиж прокурора?
Не стоило, конечно, начинать с этого; я ведь пришел к нему не ссориться, а просить.
Вадим взял крышку из моих рук, положил аккуратно на место.
— Никто меня еще не убедил в невиновности Смагина. Остается напильник и многое другое. Хотя вы, уважаемый товарищ из угрозыска, напортачили основательнейшим образом; тут Арсеньев прав.
И неожиданно сменил тон:
— А все-таки могучий старик, черт его побери! Ну и дал нам с тобой жару… У тебя был видок — боже мой!
— У тебя тоже не лучше.
— «Я беру всю вину на себя!»— Вадим уже смеялся. — Посадить тебя вместо Смагина, что ли?… Знаешь, я думал — он просто так, дилетант.
— Смагин? — зачем-то состроил я олуховатого.
— При чем тут Смагин! Арсеньев, конечно!… Оказывается, юридический кончал в Петербургском, еще в девятьсот девятом. Марка!
— Так он же историк.
— И исторический тоже, только позднее. И вообще, занятный старикан, я не знал. Надо будет приблизить.
— Возьмешь к себе в прокуратуру?
Вадим вытаращил глаза:
— Такую развалину? Видел, как он держится за сердце? Да и не пойдет. У него идея-фикс. «Когда говорят пушки, тогда закон молчит». Вот он и вступается за обиженных… Нет, я говорю, к себе приблизить, домой пригласить. Ирина у меня тоже историк, педагогический кончала, правда, давно уже дома сидит, девчонки все время болеют, то одна, то другая. Пусть позабавится.
Мне стало почему-то неприятно при мысли, как его Ирина, которую я представлял себе рыхлой и близорукой, с рыбьими глазами, в очках, будет «забавляться» Арсеньевым.
— Слушай, Вадим, — спешно переменил я тему раз говора, — верни мне дело Смагина.
— Дудки!
— Прошу тебя, — оседлав строптивость, я смиренно опустил глаза.
— Да оно уже у моего следователя. Благодарности он тебе, конечно, не объявит, не жди.
— Вадим… — Я не знал, какие найти аргументы, чтобы его убедить. — Понимаешь, мне просто необходимо.
— Престиж оперативника? — вернул он мне должок.
Я не стал спорить:
— Пусть так!
Вадим оказался великодушней, чем я ожидал. Сказал без всяких дальнейших подтруниваний:
— Бери, черт с тобой, я дам команду. Но предупреждаю: капитала ты на нем не наживешь. Повозишься с месяц и сдашь в нераскрытые. Знаю я такие путаные дела — хуже нет, чем затаенная месть. Сплошная патология, пониманию нормального человека просто недоступно; надо быть таким же маньяком… Аделаида Ивановна!
Та вынырнула мгновенно, как пробка из воды, и встала на свое постоянное место, точно посреди дорожки, ни на сантиметр ближе или дальше.
— Сенькина сюда! — И повернулся ко мне: — Вот теперь он, пожалуй, объявит тебе благодарность…
В столовой сегодня, впервые за сколько-то там месяцев, давали коммерческое пиво, и прилавок трещал от энергичного напора женщин с кастрюлями и ведрами. Зинаида Григорьевна, как обычно, берегла для меня место. И не только для меня — Дине тоже; та унеслась домой за посудой.
— Вы разве пиво не пьете? — удивилась Зинаида Григорьевна, заметив, что я не порываюсь к прилавку. — Идите, вам должны отпустить без очереди.
— А, хлебать кислую водицу… Вот товарищ мой, — я оглянулся в поисках Арвида; нет, его не было, он обычно обедал позднее меня. — Надо ему позвонить, а то еще прозевает.
— Говорят, много привезли, чуть ли не четыре бочки… А он что, очень любит пиво?
— Латыши все любят.
— Так он латыш? — заинтересовалась Зинаида Григорьевна. — Из Латвии?
— А где еще латыши?
— Ну как же… Вон у меня до войны подруга была, Ирма, так она себя называла латышкой московского розлива: родилась и выросла в Москве.
Я рассмеялся.
— Нет, он латыш самого что ни на есть латвийского розлива.
Подбежала запыхавшаяся Дина с мятым бидоном.
— Что? Пиво латвийское?
— Вот она всегда так, — пожаловалась на подругу Зинаида Григорьевна. — Услышит звон…
— А что?
Дина, глядя на наши веселые лица, непонимающе хлопала глазами.
— Мы не про пиво, а про моего приятеля, — сжалившись, пояснил я. — Он из Латвии. Из… — Я назвал город на реке Даугаве, неподалеку от прежней советской границы.
— Правда? — Дина обрадованно всплеснула руками. — Значит, они с Зиночкой земляки. Может, даже были там знакомы, а? Вот бы здорово!
Я удивился.
— Вы разве тоже из Латвии? — спросил у Зинаиды Григорьевны.
— Дина вам наговорит, слушайте больше! — усмехнулась она. — Просто жила там с мужем перед войной некоторое время — он ведь у меня кадровый военный, а так я с Курщины.
— Нет, давайте все-таки познакомим их! — загорелась Дина. — Встреча двух земляков из Прибалтики в далеком русском городе — так интересно, так интересно!… Ой!… — спохватилась она. — Очередь пропущу!
И понеслась к прилавку, размахивая пустым бидоном…
Вспомнив «приказ» майора Антонова, я побродил часа два по городу, наслаждаясь неожиданно теплым зимним днем.
Ну, туберкулез — не туберкулез, а бывать на свежем воздухе, проветривать мозги все-таки изредка надо, он прав.
Вечерело. Разбухшее багровое солнце медленно потонуло за зубчатой гребенкой леса на горизонте, нехотя уступив город сиреневым теням. Без солнца те быстро густели, наполняя улицы. Редкие немощные фонари едва освещали снег у подножья столбов. Деревянные тротуары с их коварными ловушками в виде треснувших досок и ям стали особенно опасны. Прохожие осторожно двигались посреди улицы по оттаявшей днем, а теперь быстро замерзшей и оттого особенно скользкой колее. Одинокие машины изредка загоняли их с колеи в снег по колено.