— Сделаю, что смогу, — сказал Марин. — Передайте в Москву: доверия ко мне нет, вероятны проверки, пусть подумают, как доставить сюда известную им книгу. — Марин сузил глаза, хмуро покачал головой. — Сюда больше не приходите, вас может опознать Лохвицкая.
— Исключено, — уверенно произнес Зотов. — С усами, в этой форме… Меня свои, знакомые, вблизи не узнают.
Зотов встал:
— Приятно было побеседовать с вами, полковник. — Он четко повернулся налево кругом и зашагал к выходу.
Навстречу ему шла Лохвицкая. Она скользнула по нему равнодушным взглядом и подошла к Марину:
— Вы уже заказали?
— Да. — Марин встал и пододвинул ей стул. — Я сейчас позову официанта, и мы…
— Не нужно, — перебила она. — Я от генерала, мне и вам приказано присутствовать на суде над этими рабочими и офицером… Из портового завода.
— Зачем?
Она сузила глаза.
— Вы спрашиваете меня? Пути начальства неисповедимы, это все, что я могу вам сказать. Кто этот офицер, который только что отошел от вашего стола?
— Офицер? — Марин силился сообразить, что ей нужно и что она успела заметить. — Ах, этот поручик? А черт его знает, пристал по поводу Плевицкой, ему безумно понравилась.
— Странный какой–то, — задумчиво сказала Лохвицкая. — Но — хам!
— Почему?
— А почему вы и все остальные носите белые манжеты?
«Черт! — сообразил Марин. — Ну что за идиот этот Зотов! Какая непростительная беспечность. Неужели мы никогда не перестанем думать, что мы самые умные, а вокруг нас одни дураки?»
— В самом деле, — улыбнулся Марин, — я тоже обратил внимание. Я полагаю, он из студентов или техников. Не кадровый, одним словом.
— Возможно. — Она уже думала о другом. — Идемте. Нас должны видеть в зале суда.
Суд происходил в морском офицерском собрании. Когда Марин и Лохвицкая вошли, капитан Воронков произносил последнее слово. Он был еще в форме, с погонами, лет тридцати, с аккуратно подстриженными усиками, типичный служака, посвятивший всю свою жизнь армии — с кадетского корпуса. Тем невероятнее казалось то, о чем он теперь говорил, внешне спокойно, почти равнодушно.
— Я верил, — говорил он, — я был убежден, что долг каждого русского офицера до конца отстаивать былое величие России. Растоптанная, преданная, поруганная… Я и рабочие мастерских — простые русские люди, делали все, чтобы вовремя отремонтированные боевые машины били врага на фронте. Нам мешали: расхлябанность, неразбериха, нераспорядительность, потом вражеская агентура. Убога наша контрразведка, она сцапала первых попавшихся, решила пожертвовать и мною, единственным инженером, и только для того, чтобы так называемые союзники видели, что у нас здесь все нелицеприятно, никого не покрывают, не взирают на лица. А ведь на самом деле все случившееся означает только одно: агонию. Когда свирепствуют розыскные органы, когда некому их одернуть и остановить — тогда конец. Я жалею об одном: я был слеп. Возможно, уже давно следовало разобраться в том, кто же такие эти большевики на самом деле. У меня всё.
Суд удалился на совещание. Около барьера, на котором сидели подсудимые под конвоем солдат с примкнутыми штыками, теперь теснились родственники. Марин увидел совсем еще молодую женщину с двумя мальчиками в потертых гимназических мундирчиках и догадался, что это жена и дети Воронкова. Он посмотрел на Зинаиду Павловну, стараясь поймать ее взгляд и понять, что же она обо всем этом думает, но она отвернулась. Зал был почти пуст. Публику не пустили. В первом ряду развалилось несколько офицеров, среди них Марин узнал Зотова и разозлился на него. Зотов не выполнил его просьбу и очень рисковал, и не только тем, что из–под обшлагов его новенького кителя не выглядывали, как положено, на два пальца белые манжеты рубашки. В любую минуту к нему мог пристать с разговором кто–нибудь из настоящих офицеров, и тогда… Кроме того, Марин не слишком поверил в то, что Зотов теперь так уж неузнаваем.
Вышли судьи. Марин понял, что приговор они давно уже приготовили и теперь отсутствовали несколько минут только ради соблюдения приличий. Приговор он не слушал: все было абсолютно ясно заранее. Он только с острым любопытством следил за лицами подсудимых. Воронков встретил заключительные слова о расстреле совершенно спокойно, только улыбнулся жене и сыновьям, а Гаркун сел и хватал побелевшими губами воздух. И Марину стало ясно, что опасения подпольщиков далеко не напрасны. Гаркуна не успели еще взять в работу, но если это произойдет… Второй рабочий наклонился к уху Воронкова и что–то сказал, оба рассмеялись. Офицеры переглядывались и пожимали плечами. Приговор был явно надуманный и необоснованный. Осужденных увели. Марин тронул Зинаиду Павловну за руку:
— Идемте?
— Мы должны остаться.
— Не понял?
— Видите ли… — она подыскивала слова. — Мы ведь вернулись от красных, не так ли?
— Ну и что? — он все еще не понимал.
— Нам поручено, — с трудом начала она, — привести в исполнение приговор. Расстрелять… этих изменников, — с нарочитой бодростью закончила она. — И молите бога, чтобы только этим и ограничилось, — туманно добавила Лохвицкая, — чтобы все кончилось без эксцессов.
— Изменников? — повторил он, отчетливо понимая, что она ничего не выдумала, что так все и есть и менее чем через час ему придется скомандовать «Пли!» полувзводу исполнителей, и два его товарища рухнут под этим залпом, два его товарища и совершенно ни в чем не повинный офицер, отец двоих детей и вполне порядочный человек, совершенно случайно оказавшийся на стороне белых. Как же поступить? И имеет ли он право на это раздумье? Так. Прежде всего, что происходит? Случайность? Нет. Она же сказала: «Мы вернулись от красных». Итак, проверка. Убьет — свой, не убьет — чужой. Примитивно, просто, но надежно. Верно мыслит Климович: не родился еще на свет большевик, если он действительно большевик, который смог бы ради любой, ради самой святой цели действовать методом иезуитов, палачей и предателей и вообще методом недостойным. Что же, выходит, он, Марин, станет первым таким, станет отщепенцем. Потом все это спишется ради тех сведений, которые он добудет, ради тех жизней, которые с помощью этих сведений будут спасены, а его рухнувшие идеалы, его совесть — это все останется при нем. Дело есть дело, его надо делать и нечего разговоры разговаривать, выдумывать, страдать. Иуда предал Христа, деньги получил и повесился. А–а–а… голова сейчас лопнет к чертовой матери. В конце концов, просьба Зотова нереальна, спасти этих людей он не может. Марин вдруг почувствовал, что у него взмокла спина. А надо ли их спасать? Мысль эта была настолько дикой, что он ужаснулся. Нет, бред какой–то. И тут же вспомнил фразу, которую обронила Лохвицкая: «Дай бог, чтобы все было, как всегда, без эксцессов». Что она имела в виду?
— По–моему, это свинство, — сказал Марин, не скрывая возмущения.
— По–моему, тоже. — Лохвицкая была явно не в своей тарелке. — А что делать? Убежим к красным?
— Вот что, — он взял ее за руку и усадил рядом с собой. — Расстреливать этих людей я не буду.
— Вы хорошо подумали? — у нее был напряженный голос, испуганные глаза, но Марину показалось на мгновение, что она обрадовалась его словам.
— Это не моя профессия, — продолжал Марин. — Меня учили держать в руке кисть, различать цвет и тон, растирать краски. Потом волею судьбы я вылавливал революционеров. Палачом я не был никогда.
— Сейчас мы поедем на место исполнения приговора, — сказала Лохвицкая, — это за городом, достаточно далеко. У вас еще будет время одуматься, Владимир Александрович.
Они вышли во двор. Конвой подвел осужденных к большому грузовому автомобилю с крытым кузовом. У рабочих руки были связаны, Воронков шел свободно. На его кителе больше не было золотых погон. У выхода, теснимые конвойными солдатами, голосили какие–то женщины в простой одежде, вероятно жены рабочих. Жена Воронкова и его сыновья молча стояли на ступеньках, не смея подойти ближе.
— Фельдфебель, — крикнула Лохвицкая.
Подбежал пузатый унтер — единственный среди всего конвоя вооруженный револьвером и шашкой.
— Мадамочка?
— Пусть прощаются, не препятствуйте, — сказала Лохвицкая.
— Не положено, — засомневался фельдфебель, ища поддержки у Марина.
— Что же ты, братец, уж и не человек совсем? — тихо спросил Марин. — Сердце–то у тебя есть?
Фельдфебель махнул рукой:
— Э–э, будь по–вашему. Давай, бабы, голоси, — крикнул он родственникам осужденных. Они хлынули к автомобилю неудержимой волной.
В дверях появились дипломаты. Француз рассматривал происходящее в лорнет и о чем–то переговаривался с японцем и англичанином. Внезапно все засмеялись.
— Он говорит, что у русских совершенно дикие нравы, — перевела Лохвицкая. — Они рыдают по еще живым и едят на могилах. Все наоборот! — она бросила в сторону дипломатов яростный взгляд. — Я прикажу их вышвырнуть отсюда!