— Это что, шутка? — изумленно выдохнул я. — Помимо ящериц, на этой пленке есть только фотографии карнавала в Ницце, которые я сделал за день до отъезда.
— Вы признаете, что эти фотографии сделаны вами? — с нажимом спросил он.
— Я уже ответил на этот вопрос.
— Хорошо. В таком случае взгляните на это.
Я взял проявленную пленку, поднял ее на свет и пропустил через пальцы. Ящерицы, одни только ящерицы. Иные кадры выглядели обещающе. Ящерицы. И снова ящерицы. Вдруг я остановился. А это еще что такое? Я оторвался от пленки и поднял глаза. Оба мужчины сосредоточенно смотрели на меня.
— Только вот этого не надо, Водоши, — насмешливо бросил комиссар, — не притворяйтесь удивленным.
Не веря глазам, я снова посмотрел на пленку. На кадре был изображен отрезок береговой линии, которую загораживало что-то вроде прутика, оказавшегося близко к объективу. На побережье было нечто похожее на короткую серую полоску. На следующем кадре та же полоска была снята под другим углом и с более близкого расстояния. По одну ее сторону располагались некие предметы, напоминающие крышки люков. Следующие два снимка были сделаны под тем же углом, а очередной — сверху и еще ближе. За ними — еще три, там объектив был почти полностью затенен какой-то плотной массой. Края у нее были неровные и отдаленно походили на элемент одежды. На предпоследнем негативе смутно, не в фокусе, и очень близко к объективу проступало нечто похожее на бетонную поверхность. На последнем из-за слишком большой выдержки оказался смазан один угол. Этот снимок был сделан, судя по всему, с края большой бетонной платформы. Виднелись какие-то странные приспособления для подсветки, что поначалу вообще сбило меня с толку. А потом я понял. Передо мной были длинные, со свежей смазкой, стволы осадных орудий.
Официально мой арест был осуществлен клерком городской магистратуры, напуганным человечком, который, перед тем как предоставить комиссару выдвинуть обвинение, подверг меня по подсказке толстяка-детектива рутинному допросу. Как выяснилось, меня обвиняют в шпионаже, нарушении границ военной зоны, осуществлении фотосъемки, угрожающей безопасности Французской Республики и обладании соответствующими снимками. После того как обвинение было зачитано и я подтвердил своей подписью, что суть его мне понятна, у меня отобрали ремень (дабы предотвратить возможную попытку самоубийства), из-за чего мне пришлось поддерживать брюки, опустошили карманы и отвели в камеру, расположенную в глубине здания. Там меня оставили одного.
Сказать, что я был сбит с толку, значит почти ничего не сказать. Растерялся я настолько, что любые готовые сорваться с языка возражения приходилось отбрасывать как совершенно неуместные. В результате я так ни слова и не сказал. А уж полиция наверняка сделала из моего молчания свои выводы. Но теперь, предоставленный самому себе, я начал оценивать ситуацию более спокойно. Она была возмутительна. Она немыслима. И все-таки случилось то, что случилось. Я нахожусь в тюремной камере, и меня обвиняют в шпионаже. Обвинительный приговор, если он будет вынесен, означает четыре года заключения — четыре года во французской тюрьме, а затем депортация. С тюрьмой еще можно примириться — даже с французской, — но депортация! Мне стало тошно и очень страшно. Если французы вышвырнут меня из страны, податься некуда. В Югославии меня арестуют. В Венгрию не пустят. В Италию или Германию тоже. Англия? Даже если осужденного и отбывшего срок шпиона туда и пустят без паспорта, то работы мне не получить. В Америке я буду, как и множество других, просто нежелательным чужеземцем. В странах Южной Америки потребуют много денег в качестве гарантии хорошего поведения, а у меня их нет. Советской России осужденные шпионы нужны не больше, чем Англии. Даже китайцы требуют паспорт. Словом, податься некуда, совершенно некуда. А впрочем, какое это имеет значение? Кого интересуют заботы какого-то учителя иностранных языков без определенного национального статуса? Нет такого правительства, которое «обращается с просьбой во все возможные инстанции обеспечить ему беспрепятственную свободу передвижения». За него не вступится ни единый консул, ни парламент, ни конгресс, ни палата депутатов. Официально он вообще не существует; это абстракция, призрак. Все что он, здраво и логически рассуждая, может сделать, так это каким-либо образом исчезнуть, не оставив следов в виде трупа. Допустим, сгореть. Земля к земле, прах к праху.
Я резко встряхнулся. Нечего впадать в истерику. Никто пока не признал меня шпионом. Я еще не в тюрьме. И по-прежнему во Франции. Надо пошевелить мозгами, подумать, найти какое-то очень простое объяснение — оно должно, должно существовать — наличию этих фотографий в моем аппарате. Надо повторить весь путь шаг за шагом, не упуская ни единой детали. И начать следует с Ниццы.
Помнится, я вставил там новую пленку, вот эту самую, и принялся снимать карнавал. Это было в понедельник. Затем я вернулся в гостиницу и положил фотоаппарат в чемодан. Позднее, когда я начал собирать вещи, он находился там. Пока все нормально. Фотоаппарат оставался в чемодане до тех пор, пока я вечером не распаковал его в «Резерве». В Тулоне чемодан находился в consigne.[7] Мог ли кто-нибудь добраться до него, пока я в течение двух часов разгуливал по городу? Нет. Исключено. Никому не по силам за два часа открыть consigne, вскрыть запертый на ключ чемодан, взять аппарат, сделать эти устрашающего вида снимки и вернуть аппарат на место. Да и зачем возвращать-то? Нет, исключено.
И тут меня как током ударило. Ну конечно, я ведь не мог их не заметить! Вот идиот-то! Снимки, которые якобы сделал я, — первые десять на пленке. Куда им деться, ведь последний снимок ящерицы — тридцать шестой. Назад-то ведь пленку не отмотаешь, а кадров-дубликатов на ней нет. Из чего следует, что, поскольку снимать я начал в Ницце, в Тулоне поставили новую пленку.
Я возбужденно вскочил с кровати, на которой сидел, и брюки мои поползли вниз. Удерживая их сунутыми в карманы руками, я принялся мерить шагами камеру. Ну конечно же! Теперь я все вспомнил. Меня еще немного удивило, что, когда я начал снимать ящериц, счетчик количества отснятых кадров стоит на отметке одиннадцать. А ведь мне казалось, что в Ницце я сделал всего восемь снимков. Правда, случайно снятый кадр забыть легко, особенно когда на пленке их тридцать шесть, и к тому же тогда я не стал об этом особенно задумываться, просто отмахнулся. Да, пленку явно подменили. Но когда? До моего прибытия в «Резерв» сделать это было нельзя, а снимать ящериц я начал на следующее утро, сразу после завтрака. Тогда получается следующее: между семью вечера во вторник и восемью тридцатью утра (время завтрака) следующего дня некто взял фотоаппарат из моего номера, вставил новую пленку, поехал в Тулон, пробрался в тщательно охраняемую военную зону, сделал снимки, вернулся в «Резерв» и положил фотоаппарат на место.
Все это выглядело малоубедительно и почти невероятно. Не говоря уж об иных препятствиях, возникает простой вопрос: как быть с освещением? В восемь вечера уже практически темно, а поскольку я приехал только в семь, стало быть, вторник исключается. Тогда, даже допуская, что фотограф уехал под ночь и начал работать с рассветом, ему надо было проявить чудеса расторопности и ловкости, чтобы вернуть фотоаппарат в номер, пока я лежал на кровати и глядел в окно. Да и зачем это нужно, если пленка все еще внутри? Получается, кому-то очень захотелось меня подставить? А полиция каким образом оказалась в курсе? Анонимный звонок фотографа? Имеется, конечно, аптекарь. Полиция явно устроила владельцу пленки засаду. Может, аптекаря застукали, когда он ее проявлял, и тот поклялся, что пленка принадлежит мне? Но это не объясняет наличия пробных снимков. И на негативах нет ни малейших зазоров. Чудеса какие-то. Дикость.
Я лихорадочно принялся в третий раз прокручивать события последних двух дней, когда в коридоре послышались шаги и дверь в камеру открылась. Вошел толстяк в чесучовом костюме. Дверь захлопнулась за ним.
На секунду он остановился, вытер носовым платком шею, кивнул мне и сел на кровать.
— Присаживайтесь, Водоши.
Гадая, какой еще удар на меня готов обрушиться, я сел на единственное остающееся в камере свободным место — эмалированный металлический унитаз с деревянной крышкой. Круглые немигающие глазки сосредоточенно изучали меня.
— Как насчет тарелки супа и куска хлеба?
Этого я не ожидал.
— Нет, спасибо, я не голоден.
— Тогда сигарету?
Он протянул мне смятую пачку «Голуаза». Такая обходительность показалась мне весьма подозрительной, но я все же взял сигарету.
— Благодарю вас, месье.
Он дал мне прикурить от своей сигареты, затем тщательно стер пот с верхней губы и за ушами.