В это время Венеция, изнемогавшая в затяжной войне с султаном из-за острова Крит, лихорадочно искала союзников для борьбы с турками. До сената Яснейшей Синьории дошли известия о храбром «генерале Хмельницци» и опустошительных набегах его казаков вплоть до гаваней Адрианополя. Чтобы заключить с ним военный союз, в Чигирин прибыл венецианский посол Альберто Вилина. Здесь он был встречен с казацким гостеприимством. Атаман Федор Коробка повел его в шинок, потребовал бочонок горилки, заказал музыку, пел, плясал и, выкатив бочонок на дорогу, угощал всех проходивших и проезжавших мимо.
На другой день, зеленый с перепою, Вилина сидел на устроенном в его честь обеде. Присутствовала вся запорожская старшина, в том числе сам гетман. За столом, расписывая могущество Венеции, Вилина сказал: «Город наш так огромен, что даже я, родившись и проживши в нем всю жизнь, блуждаю порой, как чужеземец, по его бесчисленным улицам и должен прибегать к помощи прохожих, чтобы найти дорогу домой».
Толмач перевел, воцарилась тишина. Всех потрясли размеры великого города. Неожиданно с дальнего конца стола раздался спокойный голос. Там сидел молодой человек в запорожской свитке, но без чуба, с прямыми черно-русыми волосами до плеч. «А я так и здесь, коли пьян, дверей не нахожу», – проговорил он сначала на латыни, затем по-польски и по-русски. Ему ответил громовой хохот.
«Князь Шуйский», – шепнул толмач, и Вилина сразу вспомнил, где он видел эту чуть отвисшую нижнюю губу, эти изломанные брови, из которых одна казалась выше другой. Встречались прошлой осенью в Ватикане.
Тут же он рассказал Хмельницкому все, что знал об этом шутнике. В гневе гетман схватился за саблю, чтобы зарубить папежского пса, но дал удержать себя от смертоубийства. Наутро уличенный в латинстве Анкудинов отослан был в Лубны, в тамошний Преображенский монастырь на покаяние.
В монастыре он тоже недурно устроился. Деньги у него были, ему отвели теплую келью, дали в услужение послушника, ходившего за ним, как за паном. Настоятель сквозь пальцы смотрел на его явно недостаточное усердие в посте и молитве. Анкудинов сытно ел, сладко спал, в охотку каялся, а на досуге сочинял польские и русские вирши, предсказывая в них, что скоро ангел Господень огненным мечом поразит его гонителей и они падут, как то произошло с султаном Ибрагимом и великим визирем Ахмет-пашой.
В Лубнах он познакомился с одним реестровым казаком, имевшим в работницах еврейскую девушку Сару. Ее родителей убили в Немирове вместе с другими евреями числом до шести тысяч. Все они отказались написать на роге своего быка, что отрекаются от Бога Израиля, и погибли за святость Его имени смертью мучеников. У одних сдирали кожу, а тело бросали собакам, другим отрубали руки и ноги, сжигали в домах, побивали дубьем и камнями, заживо закапывали в землю или настилали на дороге, как бревна моста, и ездили по ним на телегах. Детей рубили на куски, как рыбу, беременным вспарывали чрево, а плод швыряли им в лицо, иным женщинам зашивали в живот живую кошку и связывали руки, чтобы они не могли ее достать. Младенцев, насадив на вертел, жарили на огне и вынуждали матерей есть их мясо. Такова была ненависть черкасов к этому племени, в несчастьях своих несчастнейшему из всех племен земли, а в счастье так много говорящему о своих несчастьях, словно ничто подобное им больше не угрожает, не стоит заботиться о том, чтобы заклясть ужас молчанием.
Сару, однако, пощадили красоты ее ради. Было в ней что-то такое, что ее даже не изнасиловали. За хорошие деньги этот лубненский казак, которому она варила кулиш, уступил жидовочку Анкудинову. Он нанял в местечке хату, привел туда Сару и, как говорили у них в Вологде, хотел расчесать ей нижние кудри, но она заплакала так горько, что чесальщик лег и вставать не желал. При виде ее слез улетучилась вся его мужская сила. По природе своей, отличной от казацкой натуры, брать женщин насильно он не умел.
Тогда, отступившись, Анкудинов поведал Саре, что он сам – еврей, рожден от еврейских отца и матери. Много лет назад казаки вырезали его семью, а девятилетнего мальчика, окрестив, увезли с собой. Он стал джурой – оруженосцем при одном из сечевиков, научился ездить в седле, владеть саблей, стрелять из самопала, вступил в Запорожское войско, но в душе остался тем, кем был рожден. Днем ходит в церковь, а ночами молится Богу Израиля по-русски или по-польски, потому что родной язык ушел из его памяти.
Она не верила, пока Анкудинов не показал ей свой обрезанный уд. Тогда Сара заплакала еще горше. «Сказано в Талмуде, – выговорила она сквозь слезы, – из самого же леса берут топорище для топора». Имелось в виду, что он, еврей, заодно с погубителями Израиля, да будут стерты их имена.
В тот же вечер Сара взялась учить его языку предков. На первом уроке она рассказала, что если взять слово «Хмель», истинное прозвание злодея Хмельницкого, да будет стерто его имя, то входящие в него четыре буквы есть начальные буквы четырех слов, из которых по-еврейски можно составить фразу: муки, возвещающие приход мессии. Значит, недолго осталось ждать избавления.
Анкудинов ей не перечил. Второй урок закончился на ложе, где он сам стал учителем, а она – ученицей. Через неделю она уже шептала ему, что отныне они до могилы будут вместе, а Бог их не оставит и укажет им путь, и выведет туда, где верные открыто приносят Ему плоды уст своих.
Как-то раз они лежали вместе, вдруг Сара сказала: «Я открою тебе мою тайну. В Немирове злодеи собирались надругаться надо мной, и ты тоже хотел взять меня силой, но никто из вас не сумел этого сделать, ибо меня хранит мой ибур».
«Это твой оберег?» – спросил Анкудинов.
«Это моя вторая душа», – ответила она и объяснила, что, как учит живший в Святой земле рабби Аризаль, все души во всех своих видах изначально пребывали в прародителе Адаме: одни гнездились в его голове, другие – в глазах, во всех порах и членах его тела. Они заключали в себе беспримесный божественный свет, но после грехопадения он смешался с тьмой, и ныне мир полон чистыми душами, имеющими в себе крупицы зла, и душами нечистыми, захватившими в плен искры добра и божественного света. Чтобы отделить одно от другого, Бог предусмотрел два способа. Первый – это когда душа праведника, уже существовавшая прежде в телесной оболочке, вселяется в новорожденного младенца и остается в нем до смерти, постепенно пропитывая светом его тело, как живительные древесные соки, поднимаясь от корней, достигают последнего листочка на вершине. Такая душа называется гилгул. Другой способ – когда вторая душа, называемая ибур, входит в отрока или во взрослого человека. Иногда она делает это ради самой себя, потому что в прежнем теле не смогла исполнить завещанное ей Богом, а иногда – ради самого человека, чтобы наставить его на путь спасения. В первом случае она остается в нем, пока не исполнит все то, что не исполнила в прежней жизни, во втором – лишь до тех пор, пока этот человек идет по пути праведности. Если он свернет на путь греха, ибур покидает его навеки.
«В меня вошла душа царицы Савской, моим родителям открыл это наш святой гаон, рабби Иехиель, когда я была еще девочкой, – сказала Сара. – Вот почему ни ты, ни те казаки не посмели причинить мне зло. Теперь я чувствую, что мой ибур скоро покинет меня, потому что я легла с тобой и полюбила тебя, хотя ты идешь путем зла вместе с Хмелем, да будет стерто его имя».
C минуту Анкудинов лежал молча, потом вскочил и начал ходить по хате, хватаясь то за саблю, то за нательный крест, то за баклагу с горилкой. Он понял, что в нем живет душа царя Василия Ивановича, но не знал, ибур это или гилгул.
Тем временем возобновилась прерванная перемирием война между Хмельницким и королем Яном Казимиром. Константинопольский патриарх прислал гетману окропленную святой водой саблю, а король получил от римского папы меч, освященный на Гробе Господнем. Оба поспешили пустить их в дело. Казаки опустошали Волынь, дым сожженных местечек застилал горизонт. Лужи крови, где плавали трупы евреев, панов и ксендзов, закипали от огня пожаров, мертвецы варились в них, как в котле. Поляки жгли и грабили православные церкви в Киеве, истерзанные тела с черными от пытошного железа ступнями выносило на днепровские плесы. Из Крыма шел Ислам-Гирей со своей ордой. Журавли и карлики развоевались не на шутку. Анкудинов решил уносить ноги, пока цел. Его могло смолоть в муку этими жерновами.
Еще в Чигирине до него дошла весть, что в Пскове посадские люди побили московских приказных, что себе на корысть учинили хлебную дороговизну, а воеводу прогнали, поделили меж собой хлебный запас и приговорили сами собой владеть без Москвы, по-старому, как в старину было. А кто против старины пойдет, тех гнать из города и животы их грабить. Не мешкая, Анкудинов отписал псковичам, что он, царевич Иван Шуйский, прощает им, что они от его отца, великого государя Василия Ивановича, отступились неправдой, преступив крестное целование. Он за старину готов стоять до последнего, пусть не сомневаются, зовут его к себе на царство, он к ним придет и своим жалованьем пожалует. Грамоту повез верный казак, но ответа на нее не поступило. Теперь, выбирая, куда бы ему приткнуться, Анкудинов выбрал Стокгольм. Оттуда до Пскова было рукой подать. Его грела надежда, что псковичи еще отзовутся, а шведы помогут ему деньгами и войском.