— Вот так штука! — воскликнул он. — Я одного не понимаю: зачем нужно молчать об этом?
— Что тут непонятно? Я не хочу, чтобы моего мужа как самоубийцу похоронили за церковной оградой.
— Будьте покойны, — весело сказал старый друг. — Я нем, как могила.
Не без колебаний Иван Дмитриевич решился нарушить табу, спросив:
— Шарлотта Генриховна, вам известно, где и при каких обстоятельствах умер ваш муж?
— Разумеется, — ответила она с завидным спокойствием.
— И вы были в номере? Видели кровать, на которой он провел свою последнюю ночь?
— Нет, но могу себе представить.
— И как вы думаете, почему Яков Семенович вздумал покончить с собой в подобном месте?
— Из любви ко мне.
— Вот как? Из любви к вам? При всем уважении…
— Мой муж нарочно обставил свою смерть таким образом, чтобы она причинила мне меньше горя.
— Давайте начистоту, — как можно более мягко начал Иван Дмитриевич. — Я буду жесток, но дело слишком серьезно. Не хотелось бы вести этот разговор при свидетелях, однако вы сами сказали, что от господина барона у вас нет секретов.
— Теперь — нет, — уточнила она.
— Прошу прощения, но вы знаете, что Яков Семенович был в «Аркадии» с другой женщиной?
Она снисходительно улыбнулась.
— Вам удалось найти ее, господин Путилин? Вы с ней встречались?
— Пока нет. Но…
— Так вот, никакой женщины с ним не было, можете мне поверить. Он лишь обставил все так, будто она была.
— Кого же он собирался обмануть?
— Меня.
— По-моему, Шарлотта Генриховна, вы сами себя обманываете.
— Вы мужчина другого сорта, вам трудно понять, что мой муж поступил с обычным для него благородством. Да-да! И не смотрите на меня как на сумасшедшую. Поймите, Яков хотел, чтобы мысль об этой мерзкой гостинице помогла мне скорее забыть его. Чтобы я думала, будто он в ту ночь был с другой женщиной, и не так сильно горевала о нем. Он хотел облегчить мои страдания и готов был пожертвовать даже памятью о себе, своим добрым именем…
— Преклоняюсь перед чистотой вашего любящего сердца, — сказал Иван Дмитриевич, — но сама версия кажется мне сомнительной.
За окнами угасал день. Квартира была на первом этаже, и едва солнце склонилось за крыши домов на противоположной стороне улицы, в гостиной стало сумеречно от плотных траурных штор.
Иван Дмитриевич вспомнил, что вчера был Симеон Столпник — первый день осени, когда ласточки вереницами ложатся в озера, а ужи выползают из воды на берег и ходят по лугам на три версты. В этот день за сотни верст от Петербурга, в нищем уездном городке, где он родился и прожил до шестнадцати лет, хозяйки растапливают печи новым огнем, живым, вытертым из дерева, а не выбитым из кресала. Тем же пламенем оживляют лучины, свечи, лампады. Отец владел искусством сотворения такого огня, что в детстве составляло предмет гордости Ивана Дмитриевича. С утра во дворе полыхал священный костерок, от которого соседи разносили по домам уголья и головешки. А здесь в гостиную вошел Евлампий и, чиркая вонючими серными спичками, стал зажигать свечи в люстре. Никто в Петербурге не умел трением добывать огонь из чистого дерева, поэтому не было тут ни настоящего тепла, ни истинного света. Всякое пламя пахло серой, как гнилое болото, норовило заманить в трясину, если держать путь по этим призрачным огням, и все сказанное Шарлоттой Генриховной тоже казалось не иллюзией любви, не трогательным самообольщением, а хитростью и обманом.
— Оленьку с нянькой я сразу отправила к моей сестре на Васильевский остров, — говорила она. — Не то еще кто-нибудь из соседей сболтнет девочке, где умер ее отец. Соседи у нас подлые, сами знаете. Кухарка у меня приходящая, но я ее рассчитаю, чтобы не проговорилась. Оставлю одного Евлампия, он верный человек. Уж коли вы, господин Путилин, не могли понять, почему Яков так поступил, восьмилетнему ребенку тем более не объяснишь. Не дай Бог, скажут ей! Так и будет расти с болью в душе. Поживет пока у сестры, а я тем временем подыщу другую квартиру… Да, — вспомнила Шарлотта Генриховна, — вы, наверное, хотите знать, что вынудило Якова решиться на такой страшный шаг?
— Неплохо бы, — сказал Иван Дмитриевич.
— Все очень просто. Он влез в громадные долги, чтобы затеять какую-то рискованную коммерческую операцию, которая его разорила. В подробности он меня не посвящал.
— А почему было ему не объявить себя банкротом? Я слышал, большая часть имущества числится за Марфой Никитичной. Следовательно, банкротство стало бы для него идеальным выходом из положения.
— Но ведь Яков был ее единственным наследником. В таком разе он должен был или отказаться от наследства, или отдать его своим кредиторам.
— Вы говорите так, словно Марфы Никитичны уже нет в живых.
— Я в этом уверена.
— Почему?
— Потому что умер Яков. Вы ведь знаете, что моя свекровь пропала за два дня до его смерти. Очевидно, он получил известие о том, что она мертва, после чего и решил уйти из жизни.
— Но кто мог убить вашу свекровь?
— Да хоть кто! — с нервным смешком ответила Шарлотта Генриховна. — С ее-то характером! То с дворником сцепится, то с извозчиком. На рынок ее одну и пускать-то было страшно. Однажды до того доторговалась, что ее рыбой мороженой по голове стукнули.
— Неужели Яков Семенович так любил мать, что не захотел жить без нее? Как-то, знаете…
— Он любил меня и Оленьку. Самоубийство было для него единственным способом избавить нас от нищеты.
— Ничего не понимаю, — признался Иван Дмитриевич.
Шарлотта Генриховна обернулась к Нейгардту:
— Объясните ему. Мне тяжело говорить.
Исполняя просьбу вдовы, тот щелкнул своей костяной челюстью и приступил:
— Господин Путилин, в поступке моего друга есть определенная логика. По завещанию Марфы Никитичны, наследником объявлен ее младший сын, и по логике вещей в случае его кончины во владение имуществом должна вступить Оленька. Ей же, как вы знаете, всего лишь восемь лет. Кое-какие юридические тонкости тут имеются, но в принципе до своего совершеннолетия, весьма не близкого, она вправе не платить долги отца и бабушки. Иными словами, в течение долгого времени Шарлотта Генриховна, как опекунша своей же собственной дочери, может ни о чем не тревожиться.
Иван Дмитриевич подавленно молчал. Вся эта хитроумная конструкция, воздвигнутая, как мавзолей, над мертвым телом Якова Семеновича и призванная поддержать версию о его самоубийстве, была не прочнее карточного домика. Они что, за дурака его считают?
— Говорят, — осторожно сказал он, — ваша свекровь намеревалась переписать завещание в пользу старшего сына.
— Вам и это известно? Воистину, не дом, а змеиное гнездо.
Шарлотта Генриховна вышла и вскоре вернулась, неся в руке конверт, запечатанный тремя красными гербовыми печатями.
— Можете убедиться. Дальше разговоров с соседями дело не пошло, завещание осталось прежним.
— Оно будет вскрыто по обнаружении тела Марфы Никитичны, — пояснил Нейгардт, — или по истечении срока, установленного законом для тех случаев, когда человек пропадает без вести.
— Я, господин Путилин, позвала вас для того, чтобы вы не утруждали себя напрасными поисками убийцы моего мужа. Но вы должны будете подать рапорт о том, что не сумели найти преступника. О самолюбии вам придется забыть. Помните, вы целовали крест.
Она забарабанила пальцами по столу, давая понять, что аудиенция окончена. Оба, старый друг и вдова, смотрели куда-то вбок, в пространство. В гостиной воцарилось натянутое молчание, как бывает, если из троих присутствующих двое захотят остаться наедине, но Иван Дмитриевич плел под столом косичку из бахромы на судьбоносной скатерти — бакенбардами он в то время еще не обзавелся — и не уходил. Наконец Шарлотта Генриховна решительно прошагала к двери, распахнула ее и крикнула:
— Евлампий! Проводи господина Путилина.
Дверь в гостиную захлопнулась, Иван Дмитриевич остался в коридоре. Здесь было сумеречно и пустынно, Евлампий почему-то не откликнулся на зов хозяйки. Все комнаты закрыты, слабо мерцают медные дверные ручки.
В куколевской квартире Иван Дмитриевич уже бывал, дорогу помнил и самостоятельно двинулся по направлению к прихожей. Тишина, и не пахнет ничем таким, что говорило бы о покойнике в одной из этих комнат, — ни ладаном, ни кухней, где готовят поминальный стол. Вдруг потянуло запахом полыни. Он узнал этот запах: жена тоже на лето пересыпала сушеной полынью меховые вещи из гардероба, чтобы не поела моль. В конце коридора одна дверь была приоткрыта. Иван Дмитриевич приблизился, заглянул в щелку и увидел ростовое зеркало, не занавешенное, как следовало бы при покойнике в доме. Черная материя отброшена была на раму, в зеркале отражался Евлампий, облаченный в роскошную волчью доху. Он принимал царственные, по его лакейским понятиям, позы, откидывая полы то так, то этак, смотрел на себя через плечо, протяжно помахивал рукой, хмурил брови.