Искать князя Панчулидзева он не стал, отправился прямиком к себе на квартиру, чтобы перед походом в гавань экипироваться по-осеннему. Надеть шарф, шинель, теплые носки. Ночи уже холодные, а он всегда был подвержен простудам. Сляжешь с воспалением легких, и прощай тогда все надежды, обойдутся без него. Он живо представил, как после болезни приходит в сыскное, заходит к начальству. «Поправились, господин Гайпель? Вот и отлично, приступайте, милостивый государь, к своим обязанностям…» А какие у него обязанности? На Апраксином рынке баядерок пасти, гейшам с Литейного на желтые билеты печати ставить.
И так всю жизнь?
16
На мгновение оторвавшись от тетради, Сафонов распрямил спину, встряхнул онемевшую кисть.
— Что, — участливо спросил Иван Дмитриевич, — рука бойца колоть устала?
— Ничего. Я надеюсь, конец уже близок.
— Ну, как сказать. Может быть, прервемся и отложим на завтра?
— Нет-нет. Завтра с утра по плану мы должны начать другую историю.
Расписание действительно было составлено и, что самое странное, до сих пор соблюдалось.
— Напомните, пожалуйста, что мы записали на завтра, — попросил Иван Дмитриевич.
— Пожалуйста. — Сафонов открыл свою тетрадь на первой странице. — История о том, как князь Долгорукий убил пуделя своего соперника, барона Тизенгаузена. Вы сказали, что история короткая, уложимся между завтраком и обедом.
— Я обещал вам рассказать ее? — засомневался Иван Дмитриевич. — Странно…
— А в чем дело?
— Кроме пуделя, все герои этой истории до сего времени здравствуют. Жива и балерина, из-за которой произошло убийство. Удобно ли выставлять их на публику?
— Отчего нет? Настоящее имя я оставлю лишь за беднягой пуделем, если вы не забыли его кличку. Остальных обозначу инициалами.
— Тогда действительно лучше закончить сегодня. Попьем чайку и продолжим. Эти две истории чем-то схожи между собой.
— Чем? — насторожился Сафопов, пытаясь при помощи этого намека угадать развязку сегодняшнего рассказа. — Может быть, пудель барона Тизенгаузена тоже в итоге оказался цел и невредим? Как Жулька. Или как Яков Семенович?
Иван Дмитриевич покачал головой.
— Нет, пуделя и в самом деле убили. Сходство тут в другом. Этот случай заставил меня вспомнить Зеленского. Сергей Богданович был прав, мы и не подозреваем, какие бездны в нас таятся. Заглянешь иногда и отшатнешься. Тот же Долгорукий, например, учился в Дерптском университете, живал в Париже. Образованный человек, а вот взял и не только что заколол пуделя своей мундирной шпагой, а еще ему, мертвому, отрубил уши.
— Какая гнусность, — поморщился Сафонов. — Зачем он это сделал?
— В чем и штука, что не в силах был объяснить. Сначала оправдывался помрачением рассудка, вызванным ненавистью к сопернику. Потом Чингисхан оказался виноват: у него, мол, в жилах течет кровь Чингисхана. И поехало! Еще какой-то выплыл сиятельный бусурман, за бусурманом — двоюродный дед по материнской линии, который скончался в психиатрической лечебнице. Ну и все такое прочее. Я говорю ему: «Хорошо, ваша светлость, набросились вы на этого несчастного пуделя, это я еще могу понять, хотя, сами понимаете, животное не виновато, что балерина от вас убежала. Но уши-то рубить! И ведь, главное, трезвы были. Ну, не мерзко ли?» Он соглашается, а объяснить не может. В общем, так ни к чему и не пришли, дело забылось, а уж через много лет я по чистой случайности узнал, что есть древнее азиатское суеверие: если убийца отрубит у своей жертвы уши и бросит за собой, они заметут его следы. Тут-то я и вспомнил, что князенька, заколов пуделя, пытался скрыться с места преступления. Связь улавливаете? Да, Зеленского стоило послушать, он говорил дело. Каллисто, Аркад, Ликаон, оборотень в волчьем — все это не просто так. В иные минуты бездны открываются в нас, и тогда мы даже не в состоянии объяснить причины своих поступков.
— С вами тоже было такое? — спросил Сафонов.
— Бывало, — коротко ответил Иван Дмитриевич, давая понять, что дальше на эту тему распространяться не намерен.
Луна, как говорится, проглянула между облаками. С Волхова подул ветер, кое-где в ячейках веранды заныли треснутые стекла. Деревья в саду разом вздохнули и зашумели усыхающими осенними кронами.
— Как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра, — сказал Иван Дмитриевич. — Замечали, в нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Любви, славы, перемены жизни. Кому как, зависит от человека. На моей памяти один человек, скажем, говорил другому: «Оказывается, в молодости шум ветра обещал мне, как ты будешь спать на моем плече и дышать мне в ухо…»
— Сказать так может лишь влюбленная женщина, — рассудил Сафонов.
— Не угадали, это был мужчина. Хотя, понятное дело, влюбленный.
— Завидую его пылкости.
— Не завидуйте. Их роман плохо кончился.
В глазах у Ивана Дмитриевича опять мелькнул отблеск давнего огня, и Сафонов спросил:
— Эта парочка имела какое-то отношение к убийству Куколева-младшего?
— Самое прямое.
Сафонов начал в уме перебирать варианты, в различных комбинациях спаривая героев только что услышанной и еще не завершенной истории, но прежде чем он успел вслух высказать свои предположения, Иван Дмитриевич продолжил:
— Ведь именно женщина после объятий засыпает на плече у мужчины и дышит ему в ухо. А не наоборот.
Сафонов понял, что имена любовников спрашивать бесполезно. Они станут известны ему одновременно с именем убийцы, не раньше.
— Что-то мы с вами заколдобились на этих ушах, — сказал он.
Стемнело. Внесли лампу. Вокруг нее закружилась мошкара, затем ночная бабочка вылетела из темноты и с шумом начала биться в освещенные окна веранды. Шрр-р! Шрр-р! Сафонов с детства трепетал перед этими тварями. При всей безобидности в них было что-то жуткое, они казались порождением тьмы и потустороннего ужаса, мерзким сгустком ослепленной инстинктом плоти. Да и плоти ли?
Иван Дмитриевич молчал, бабочка то пропадала, то опять начинала тыкаться в стекло. Шрр-р! Озноб шел по коже от этого звука. Так на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном. Так первые комья, брошенные в могилу рукой вдовы, стучат по крышке гроба, в которую снизу скребется оживший покойник. Шрр-р! Бабочку словно подтягивали на нитке. Волокнистая пыльца оставалась на стекле от ее крыльев.
— Ну-с, приступим, если отдохнули? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я готов.
— Как там у Пушкина? «Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу…»
17
Черный ход был открыт. Вытянув перед собой руки, Иван Дмитриевич осторожно ступил в пахучую тьму, куда более родную и уютную, нежели казенный сумрак парадного подъезда. Пахло кошками, бак с помоями стоял на вахте у входа. Луну затянуло облаками, и свет из спальни Каллисто едва проникал сюда сквозь пыльные маленькие оконца. Не дурно было бы разжиться огнем. К счастью, он вспомнил, что не далее как вчера выкинул почти целую свечку, от запаха которой у Ванечки заболела голова. Из-за этого даже поскандалили с женой. Жена кричала, что она каждую копейку считает, а он их всех по миру пустит, пробросается такими свечами, но в мусорный ящик, слава Богу, не полезла.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж. Крышка на ящике прилегала плотно, так что мыши не сумели туда забраться и отомстить Ванечкиной мучительнице. Преодолевая брезгливость и убеждая себя, что все тут свое, морду воротить нечего, он стал копаться в мусоре. Ага, вот она. Спички нашлись в кармане. Иван Дмитриевич зажег свечку, прикрыл пламя ладонью и, как Прометей, похитивший с Олимпа небесный огонь, бесшумным, воровским шагом спустился по лестнице вниз.
Прежде чем приступить к делу, он снял свой цилиндр, чтобы не стеснял движений, повесил его на каком-то нечаянном гвозде. Достал кожаный чехольчик.
Эта куколевская дверь, в отличие от парадной, не устояла пред первой же из клювастых Фомкиных тезок. Добрым словом помянув Евлампия, что не ленится смазывать дверные петли, Иван Дмитриевич отворил ее и оставил приоткрытой на случай бегства. Шагнул в сенцы, оттуда — в кухню. Повеяло покойным домашним духом протопленной на ночь печки. На степе, как щиты на борту вражеской ладьи, в ряд висели тазы и сковороды. Они медным воинственным блеском ответили свечному пламени.
Никаких приготовлений к поминальному пиру заметно не было. Пол выметен, под ногами ничего не хрустит. Посуда прибрана, лишь стоит на столе тарелка с недоеденной лапшой и при ней надкушенный ломоть ситника, ложка и полураздетая луковица. Очищенным боком она стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу. Евлампий, видать, вечерял, а доесть не успел.
Иван Дмитриевич изучающе оглядел остатки лакейской трапезы. Несомненно, кто-то ее прервал — недавняя гостья, если она была, сама Шарлотта Генриховна, если никакой гостьи не было, или… Одна мысль сменялась другой, но желудок в этих умственных трудах участия не принимал. У него были свои заботы. Стоило только посмотреть на лапшу, как начинало томить слюной. И немудрено, с обеда ничего не ел, а дело к полуночи. Прямо пятерней Иван Дмитриевич сгреб с тарелки холодные скользкие щупальца, запихал их в рот. Некоторые просочились между пальцами на пол, но их он подбирать не стал. Прихватил хлеб, и, откусывая на ходу, пересек просторную кухню, невольно стараясь, как крыса, держаться поближе к стене.