— Поймите меня правильно, — тихо говорил следователь. — Происходящее в городе — это явление, чуждое нашему обществу. Ни один гражданин нашей страны не может жить, работать, а в свободное время убивать людей. На такое способен субъект, в нашем советском обществе не состоящий. Это кто-то чужой. Из другого мира. Вы понимаете, о чем я с вами сейчас разговариваю с глазу на глаз?
— Конечно, — услышал я уверенный голос отца. — Если хотите, я, член райкома партии, сейчас начну вести протокол собрания.
— Значит, вы меня не понимаете. — Я представил, как выглядел следователь после этих слов, прямо-таки увидел его огорченное лицо. — Вы что, хотите, чтобы нас обоих выперли из партии? Вы думаете, что там, наверху, есть кому-то дело до наших бед? Вы хотя бы приблизительно представляете, как здоровых людей помещают в психушку? Вы хотите оказаться там вместе со мной в одной палате и получать лошадиные дозы галоперидола?
Удивительно, но это слово — «галоперидол» — не пролетело мимо меня. Видимо, мое внимание было так напряжено, что я запоминал даже то, что и произнести было невозможно.
— Галоперидол, галоперидол… — бормотал я потом, удивляясь, как смог это запомнить, постоянно забывая об обеде.
Что это такое, я не понимал, разумеется. В любом случае мне неприятно было услышать такое слово, недоступное моему разумению и очень походившее на ругательство.
Бабушка вошла и наконец-то застукала меня на месте преступления. Я тут же забыл, как правильно звучит название чего-то на «г».
— Кыш! — сказала она мягко, как говорила мне всегда, когда я путался под ногами.
Я вынужден был удалиться, но пропустил немного. Потому что через пару минут появились отец и следователь.
— Я все проверю и дам ответ, — пообещал сотрудник компетентных органов и помахал мне папкой. — Пока, Артур!
— Пока, — ответил я.
На следующий день кто-то из цыган снова приехал из большого города и привез страшную для табора весть. Один из цыган, доставленных в следственный изолятор, раскаялся и признался в убийствах детей, совершенных им. Это был Харман. Услышав эту новость, я заплакал и ушел на реку. Я сидел на берегу, едва сдерживал слезы, задыхался в бессильной ярости, бросал в воду камни и даже не замечал, как солнце обжигало шею и лицо. Мне было известно, что Харман не убийца, но и вены себе резать он не стал. Мне кажется, цыган хотел увидеть свою жену и ребенка. Разве он мог убить себя в доказательство собственной невиновности?
Я плакал от беспомощности. Косясь по сторонам, чтобы случайный прохожий не увидел моего позора, я всхлипывал и утирался коротким рукавом рубашки. Хотелось бы мне в этот момент быть мужественным и держаться спокойно, не выдавая боли, как и просила меня Галка. Но слишком велико было мое горе. Я догадывался о главной причине своих страданий. Моя вина заключалась в том, что я был мал. Я находился в том благословенном возрасте, когда развязанные шнурки и чернила на руках не вызывают осуждения у окружающих. В этом, безусловно, была своя прелесть. Но платить за такое приходилось двойную цену. Мне не верили. Будь я хотя бы на пятнадцать лет старше, все для табора могло сложиться иначе. Снова это чувство вины… Наверное, через пятнадцать лет оно исчезнет. Я тоже стану смотреть на события зрелым и разумным взглядом. Подойду к табору и брошу палку в кого-то из тех, кто находится внутри.
Через пятнадцать лет… Этот срок выглядел для меня как бесконечность. Недели тянутся так медленно, что обещание повзрослеть, данное Галке, может вскоре превратиться в обман.
Но зато в городе события разворачивались стремительно.
После признания Хармана паника овладела не только табором, но и городскими властями. Теперь, когда показания арестованного цыгана уже не были тайной — может, его никто и не держал за тайну там, в большом городе? — люди могли прийти в ярость. Так они и сделали. Если раньше моих соседей сдерживали какие-то сомнения, то теперь, когда признание прозвучало, город мог взорваться от гнева, как мне кажется, ожидаемого давно и с большими надеждами.
В резервации вспыхнуло волнение. Подавлено оно было в считаные минуты — или, как говорили милиционеры, цыгане были успокоены.
Цыганка, отпущенная из тюрьмы большого города после поимки Хармана и вернувшаяся, долго голосила на могиле сына. Потом «успокоенная» женщина еще раз прокляла город и бросилась головой вниз в колодец. Цыганский барон схватился за сердце. Пока разбирались, что да к чему, на месте ли дежурный врач, он умер.
Хоронить его приехали из большого города не менее пятисот человек на десяти автобусах. Чтобы не добавлять жару в раскаленную добела атмосферу событий, райисполком принял решение передать тело барона многочисленной родне, а цыган выпустить из резервации и дать им один час на исчезновение из нашего местечка. Не распространяя новости из большого города, представители горисполкома и милиции вошли в табор и быстро объяснили цыганам их проблему.
Когда они уходили, им в спины били беспомощные крики и плач. Никто в таборе не верил в признания Хармана, якобы виновного в убийствах детей. Беспомощность цыган заключалась в том, что теперь если не власти, то людской гнев признает их укрывателями преступника.
Они не успели захватить с собой ничего, кроме носильных вещей, каких-то узлов и деревянных чемоданов. Прежде чем уйти, озлобленные и опустошенные люди вечером сломали все, что успели построить. Нет, это не было уничтожением инфраструктуры, чтобы она не досталась врагу после их отступления. Какая уж там инфраструктура!.. Да и о врагах цыгане вряд ли помышляли. Я думаю, они стерли свой лагерь с лица земли лишь для того, чтобы не оставлять ничего в память о себе.
Люди, которым не было места в этой огромной стране, уходили, будучи вне подозрений в убийствах. Всех их не раз допросили, не одна экспертиза была проведена в отношении каждого из них. Они покидали наш городок глубокой ночью, как воры, как стадо, окруженное гиенами, шагали бесшумно, боясь потревожить глубокий сон хищников. Когда цыган уходит, в память о нем остается лишь боль в сердце близких.
Наверное, они смогли бы прижиться в нашем городе и стать частью его, когда сумели бы принять всеобщий порыв неприязни. В данном случае — к самим себе. Цыгане должны были наплевать на себя, признать себя ворами, убийцами, попрошайками. Им надо было согласиться с тем, что отныне и во веки веков, больше того — в любой момент, скорее всего, тогда, когда это будет им особенно неудобно, в вину им может быть безапелляционно поставлено не то, что они сделали, а то, что могли бы учинить, относись мы к ним по-человечески.
Наверное, мы с радостью приняли бы их в свою большую, дружную семью, если бы цыгане согласились на такие условия. Но они уперлись. Им, видите ли, понадобились наша душевная теплота и признание их похожими на нас. Исход дикого необразованного племени был встречен горожанами с глубоким вздохом облегчения.
А мне вдруг стало не хватать деда Пеши. Словно я знал его сто лет и был привязан к нему не воспоминаниями об одной встрече, а долгой, тянущейся издалека нитью. Сколько сказок он мог бы еще рассказать мне, песен спеть и сделать игрушек своими руками, видящими все на свете.
Бог отца Михаила или кто-то другой, не знаю, четко следовал собственному плану. Он уводил от меня всех, с кем я хотел бы быть рядом.
Что касается барона, то хоронили его на кладбище большого города. В вырытую могилу опустили гроб. Несколько тысяч цыган проходили мимо и бросали на него бумажные деньги и монеты. Процессия тянулась почти весь день. Когда к могиле подошел последний ее участник, гроба уже не было видно под кучей денег. Он скрылся под ними так же, как древний город исчезает под зыбучими песками.
К могиле, заполненной деньгами, подогнали самосвал. Водитель поднял кузов и залил бетоном последние воспоминания о человеке, которому люди не из нашего общества доверяли свои судьбы. Сверху цыгане установили памятник барону. Он, из черного полированного гранита, сидел на коне из белого мрамора. Все в натуральную величину.
Хотя, может, люди и врали. Взрослым это ничего не стоит. Если я когда-нибудь окажусь в большом городе, то первым делом отправлюсь на кладбище. Если не найду там черного цыгана на белом коне, то перестану верить взрослым вообще.
Похороны цыганки, бросившейся в колодец, проходили куда более прозаично. Ее соплеменники решили, что неразумно вытаскивать женщину из ямы, чтобы после уложить в другую. Они сделали могилой то самое место, которое она сама выбрала. Бульдозер снес сруб, а несколько грузовиков засыпали колодец землей.
Цыгане установили на невысоком холмике грубо сколоченный крест, но в ту же ночь он вспыхнул и горел до самого утра. Кто-то чиркнул по коробку и поднес к нему спичку, решив таким вот образом навсегда вычеркнуть цыган из памяти жителей городка. Впрочем, некоторые мои соседи шептали, что крест загорелся сам. Они, дескать, тому свидетели. Как бы то ни было, холмик вскоре растаял как первый снег и сровнялся с землей.