Кровавая картина представилась мне, когда я вошел в кабинет! Драпри было приподнято вверх, и на полу, около кровати, на подножном ковре, широко пропитанном целою лужею крови, в особенности там, где было туловище, лежал закутанный в одеяло труп Верховского, в таком положении, как будто он упал набок и затем опрокинулся лицом кверху. Тут же, на полу, у головы его, валялась упавшая с кровати подушка, но без следов крови. Верховскому было за пятьдесят лет, но он был очень свеж и здоров, красил волосы на голове, на усах и бакенбардах и имел вид красивого, сильного сорокалетнего штаб-офицера[21]. Теперь лицо его не выражало прежней молодцеватости, оно сразу постарело, сделалось желтым, рот скривился направо к скуле, исказив щеку, что, при полуоткрытых больших серых недвижных глазах, придавало физиономии выражение ужаса. Между тем голова склонилась бессильно к плечу, хотя одна рука, приподнятая к ключице, сжимала кулак, левая же спустилась ниже груди, к глубокой ране. Кинжал лежал по левую сторону трупа. Лезвие его, по анатомическому исследованию, проникло в самое сердце. Все белье около раны было смочено кровью, которая стала запекаться и вместе с рубашкой присыхать к телу. На постели, а именно на простыне, кровь видна была с двух сторон, или, если вообразить на ней лежащего человека, то с двух боков: с левой, к стене, она шла брызгами, как будто полилась фонтаном, с правой, к спуску простыни с кровати, — большое пятно и от него, ровной полоской, — ручеек к полу. Это заставляло предполагать, что удар нанесен был на кровати и в тот же момент тело или упало, или было сброшено на пол. Но убийство не могло быть совершено из каких-либо корыстных видов, так как не было сделано ни малейшего денежного или какого-либо другого похищения. В ушах моих звучал вопрос: «Кто был убийца?» Затем промелькнула мысль: «Не сам ли Верховский покончил с собой?» Однако положение трупа, доводы врача и собственные соображения, в связи с некоторыми данными, вскоре заставили совершенно отвергнуть последнее предположение. Приступая к составлению судебно-медицинского акта об осмотре трупа и положении, в каком он найден нами, я пригласил жену Верховского и ее компаньонок присутствовать при этом и подписать акт. Все эти женщины вошли вместе; они были мертвенно бледны и в сильном испуге; более других казалась взволнованною француженка, вся трясшаяся, как в лихорадке; менее других — Кардамонова: глаза и вся ее физиономия выражали более удивление, чем испуг. Что же касается самой Верховской, то, если б ее не поддерживали компаньонки, она едва ли бы была в состоянии войти в комнату, до того женщина эта была слаба и убита горем. Я, разумеется, сейчас же усадил их, предложив Верховской самое покойное место. Лицо ее было крайне болезненно, и по нему шли какие-то странные пятна, не то подкожные от ударов, не то царапины; щека была широко повязана белым носовым платком. Кончив осмотр трупа, белья, постели и ковра, я приступил к осмотру комнаты, и здесь мое внимание было привлечено, во-первых, ножнами, висевшими на ковре, которые пришлись совершенно по мерке к кинжалу, послужившему орудием к убийству, а во-вторых, более важным обстоятельством: от ковра по полу виднелись чуть заметные пятна, уничтожившие лоск натертого воском паркета, вроде следов от мокрой обуви. В ближайших пятнах к ковру врач нашел осадки крови; следы вели к двери в залу и продолжались до гостиной, где исчезли, — вероятно, по случаю разостланного в этой комнате ковра; далее их не было найдено нигде, несмотря на тщательный обыск по всей квартире. «Но, — рассуждал я, — если осадки крови остались на следах, то кровяные пятна должны быть и на обуви? Не отыщу ли я их на ком-либо из домашних?» Я тотчас же решился приступить к следствию и сделать всему и всем самый строжайший осмотр, хотя бы на это я должен был употребить двое суток без отдыха.
— Кто первый увидел убитого? — спросил я присутствовавших. Вопрос этот остался на несколько минут без ответа. Я повторил его.
— Он, — проговорила француженка, указывая на камердинера.
— Вы?
— Д-д-да… я-с, — ответил старик с замешательством. — Извините, я недослышал… Глух.
Этот недостаток отвечавшего был мне известен.
Я попросил дам удалиться в гостиную и ждать своей очереди, пока я сниму показание с камердинера. Они удалились.
— Как вы узнали о несчастном происшествии? — спросил я Прокофьича, когда мы остались одни.
— Всему виною Филипп, — отвечал он.
— Какой Филипп?
— Дежурный, что спал в передней. Ну, как-таки, молодой малый — и ничего не слышал! Уродит же Господь Бог такое создание! Хоть ты из пушек пали, спит как мертвец. Чистая анафема! Прости мое, Господи, согрешение.
— Сами же вы где спите?
— Тут, у барина за стеной. Эта сонетка[22] ко мне проведена. Рядом комната, первая дверь из залы налево, в коридоре. Да из меня толку мало. Я уже осьмой год туг на оба уха. И то сказать, пора: ведь семь десятков с годом. Покойник Константин Иванович изволили приставить меня к Валериану Константиновичу, когда они в ту пору второй день как на ножках ходить начали, а я уже был парень рослый… И странная это глухота… Иной раз при мне кто нарочно что скажет, чтоб я не услышал, — все слышу; иной — Валериан Константинович еле докричатся…
— Как вы узнали, что он мертв?
— Вот как было дело. Просыпаюсь я сегодня часов в семь, а у самого щемит да щемит чего-то сердце… Думаю себе, что бы это означало? Однако умылся, помолился Богу и стал ставить самовар. Валериан Константинович, хотя уже в супружестве больше двадцати семи лет, но чай с барыней никогда не пьют, так, значит, приучили себя с детства, а потом с первых же дней женитьбы, оттого что барыня просыпалась часу в десятом, а им — в девять часов чтоб самовар был уже непременно на столе. Только сегодня, гляжу, стрелка уже к девяти подвигается, а звонка нет. Что бы это такое, думаю. Заспался, должно быть; отнести-ка самовар. Взял подносик под мышку и только нагнулся к самовару, как слышу, будто дверь отворилась… Глядь — стоит передо мной француженка. Бледная такая! Должно быть, она первая увидела… «Что с вами, — спрашиваю, — барышня? Чего так рано проснулись, всегда спали часов до двенадцати?» — «Ничего, — говорит, а сама дрожит! — Тебя, — говорит, — кажется, барин звал. Иди к нему. Отчего ты до сих пор не подаешь самовар?» — «Это, — отвечаю, — мое дело».
Вхожу, смотрю, барин лежит на полу, как видели. Тут я, известное дело, страшно испужался, чуть не обронил самовар, крикнул… Вслед за тем сейчас же прибежал Филипп, далее француженка, Авдотья Николаевна; Филька махнул оповестить и в кухню; сбежался народ… Антонина Васильевна пришли уже опосля…
— Кто же, вы думаете, убил Валериана Константиновича?
— Поистине, — отвечал старик, — знать не знаю, ведать не ведаю. Не хочу на душу греха брать. Не было у него никаких таких врагов. Покойник были, царство ему небесное, характера вспыльчивого, но добрые, сущий ангел. Один только и был за ними грех — до прекрасного пола очень неравнодушны. Да и как посторонний к нам заберется? Двери вчера на ночь я запер, хоть очистительную присягу приму, и парадный, и черный ход… Притом Филька хоть и спит крепко, а все бы услышал, если б двери ломали, замки же целы; к черному ходу — девичья, и все девки налицо; ночью, говорят, не вставали. Сказать бы, какая уходила за чем-либо другим, так попросила бы запереть за собою подругу. К тому же их на этот счет у нас нестрого держат, барыня добрая: попросись только с вечера и иди себе…
— Но разве из домашних никто не мог убить?
— Из домашних? Кто же? Не я же и не Филька? А то сами посудите: бабы… куда им!
— А что вы думаете о француженке?
— Это справедливо: точно, она, должно быть, первая увидела.
— В таком случае она входила в комнату к Валериану Константиновичу. Зачем же?
Вопрос мой смутил камердинера. Он переступил с ноги на ногу и тихо проговорил:
— Секретные дела были… Валериан Константинович хотя и разлюбил ее, да она все хаживала.
— Вы говорите, что барин ваш разлюбил ее?
Прокофьич кивнул головою.
— Не ревновала ли она его к кому-нибудь?
— Ни к кому. Была у ней ревность, да прошла: года четыре или пять назад, когда барин ухаживал за Авдотьей Николаевной.
Что ни вопрос мой, то семейная жизнь Верховского разоблачалась все более и более передо мною, становясь вместе с тем все запутаннее и грязнее.
— Теперь Валериан Константинович вновь сошелся с Кардамоновой? — предложил я новый вопрос, желая катехитическим путем[23] добраться какой-нибудь сути.
— Нет. С француженкой была у них любовь, а с этой, почитай, и не было. Так, с недельку занимались они ею, а далее поступила француженка, и бросили вовсе.
— Как же Авдотья Николаевна?
— Ничего себе.
— Барыня не ревновала?