Двое молодых подошли к женщине и схватили ее за руки. Тот, кому было около тридцати, приблизился к ней и что-то сказал. Она отрицательно помотала головой, и тогда он ее ударил. Это была не пощечина, он просто врезал ей в ухо. Потом он хладнокровно выхватил из-за пояса нож и вспорол ее свитер снизу вверх. Женщина закричала, он снова ударил ее, а затем сорвал свитер, так что она осталась по пояс голой. Одним движением мужчина оторвал рукав свитера и, дождавшись, пока женщина разжала губы, то ли собираясь что-то сказать, то ли закричать, засунул ей этот рукав в рот как кляп.
Он сказал что-то тем двоим, которые ее держали, они уложили жертву на стол. Он жестом подозвал двух других, тех, что постарше, один встал справа, другой слева, и они вместе крепко прижали ее ноги к столу. Мужчина снова воспользовался ножом, разрезав юбку прямо на женщине от подола до пояса. Затем он резко рванул оставшиеся от юбки лохмотья от центра в стороны, — так с хрустом открывают прямо на середине новенькую, только что купленную книгу.
Снова послышался голос оператора, и мужчина с ножом отошел в сторону и встал сбоку от стола, чтобы не загораживать объектив. Он отложил свой клинок и расстегнул ширинку. Ремня на нем не было. Затем он взобрался на стол и лег на женщину сверху. Тем двоим, что держали ее за ноги, пришлось посторониться, чтобы не получить ботинком по голове. Он вошел в нее, сделал свое дело и спокойно слез со стола. Настала очередь молодняка. Все трое попользовались ею по очереди.
Теперь в возбужденном гуле уже нельзя было разобрать слов. Мужчины что-то кричали друг другу, смеялись, оператор, похоже, постоянно их науськивал. А фоном всему этому служил низкий монотонный звук: он складывался из стонов и всхлипов женщины и тонул в общем шуме.
Очередь дошла до двоих мужчин постарше. Один из них стал упираться, отрицательно мотать головой, но приятели принялись насмехаться над ним и улюлюкать, и он в конце концов послушно вскарабкался на стол, чтобы не отставать от товарищей. Последним был самый старший. Ему так не терпелось, что он отпихнул предыдущего, едва тот закончил, и запрыгнул на нее, как животное.
Когда все шестеро покончили со своим делом, оператор тронулся с места — впервые за время съемок — и подошел совсем близко. Камера словно любовалась распростертым на столе телом, скользила снизу вверх, потом сверху вниз, замирая то тут, то там на окровавленных участках. Камера задержалась и над лицом женщины. Глаза ее были закрыты, но тут ее кто-то окликнул (Брунетти уже отличал этот голос, он принадлежал оператору), и она открыла глаза буквально в нескольких сантиметрах от камеры. Слышно было, как она судорожно вдохнула. Потом раздался глухой стук — это уронила голову на стол и рванулась в сторону, тщетно пытаясь спрятаться от наглой камеры.
Изображение стало удаляться, тело жертвы теперь было видно целиком. Наконец, оператор вернулся к исходной точке, опять что-то выкрикнул, и тот, что попользовался ей первым, взял в руки нож. Снова раздался голос оператора, на сей раз более требовательный, и мужчина как-то по-будничному, словно перед ним была курица, которую требовалось зарезать к ужину, провел острым лезвием прямо по горлу женщины. Брызнула кровь и моментально залила ему ладонь и предплечье, а остальные стояли вокруг и хохотали над тем, с каким дурацким видом он отскочил в сторону от бездыханного тела. Смех все не стихал, а камера тем временем снова прошлась по телу убитой. Искать специальных ракурсов больше не приходилось: теперь кровь была повсюду, и ее было много. Экран потух.
Запись кончилась, но кассета продолжала вращаться с тихим шуршанием. Кроме него в комнате слышался тихий гудящий звук, и лишь через несколько минут Брунетти с изумлением обнаружил, что источник этого звука он сам. Он замолчал и попытался подняться. Не получилось. Пальцы рук, судорожно вцепившиеся в край стула, никак не хотели разжиматься. Он взглянул на собственные руки как на чужие и усилием воли заставил себя ослабить хватку. Еще через какое-то время он все-таки сумел встать.
Его скудных познаний хватило, чтобы узнать язык, на котором говорили мужчины, — это был сербохорватский. Пару месяцев назад он читал в «Коррьере делла Сера» небольшую заметку о том, как в «лагерях смерти», в каковые превратились для многих своих жителей населенные пункты Боснии, снимаются, записываются подобные кассеты. Затем они переправляются за рубеж, где с них снимаются копии, и распродаются. Тогда он, помнится, предпочел не поверить в то, что прочитал. Несмотря на все то страшное, что ему довелось видеть за последние пару десятилетий, он просто не мог или, может быть, не хотел допустить, что его «собратья по разуму» способны на такое. А теперь, подобно Фоме Неверующему, он погрузил персты в разверстую рану — и поверил.
Он выключил телевизор и видеомагнитофон и направился в комнату Кьяры. Дверь была открыта, и он вошел без стука. Дочка полулежала на кровати, опираясь на подушки. Одной рукой она обхватила сидевшую на краешке кровати Паолу, а в другой держала изрядно потрепанную игрушечную собачку, которую ей подарили в шесть лет.
— Ciao, papa, — сказала Кьяра. Она посмотрела на Гвидо, но не улыбнулась ему, как обычно.
— Ciao, Angelo, — ответил он и подошел поближе к кровати. — Кьяра, как ужасно, что ты это увидела. — Он сам чувствовал, как глупо звучат его слова.
Дочка пристально на него посмотрела, пытаясь понять, нет ли в его словах упрека, но там было только жгучее раскаяние, которого она в силу своего возраста была не в состоянии расслышать и уж тем более понять.
— Они что, правда ее убили, папа? — спросила она. А Гвидо так надеялся, что дочка убежала, не досмотрев до конца. Он кивнул:
— Боюсь, что да, доченька.
— Но зачем? — спросила Кьяра со смесью ужаса и растерянности в голосе.
Он унесся мыслями за пределы комнаты. Он попытался вспомнить о чем-нибудь возвышенном; попытался подобрать хоть какие-то слова, чтобы убедить, уверить собственного ребенка в том, что, каким бы подлым и жутким ни представлялся ей этот мир после просмотра злосчастной кассеты, он на самом деле не так уж плох; что зло — это случайность, а милосердие и доброта — то правило, которое движет людьми.
— Зачем, папочка? Зачем они это сделали?
— Не знаю, Кьяра.
— Но они же по-настоящему ее убили, да?
— Не надо об этом, моя хорошая, — прервала ее Паола, привлекла поближе к себе и поцеловала в макушку.
Но Кьяру не так-то легко было остановить.
— Убили, да? — повторила она.
— Да, Кьяра.
— Она взаправду умерла?
Паола попыталась взглядом заставить его промолчать, но он сказал:
— Да, Кьяра, она умерла.
Кьяра положила свою потертую игрушечную собачку на коленку и уставилась на нее.
— Кто дал тебе эту кассету, Кьяра? — спросил Гвидо.
Она дернула собачку за длинное ухо, но не сильно, ведь оно уже когда-то отрывалось.
— Франческа, — проговорила она, помолчав. — Она дала мне ее сегодня утром перед уроками.
— Она что-нибудь сказала о том, что там записано?
Теперь Кьяра заставила собачку стоять у себя на коленке. Наконец она ответила:
— Она сказала, что слышала, будто я всем вокруг задаю про нее вопросы и что делаю это, наверное, из-за смерти ее отца. Она решила, что я этим занимаюсь потому, что ты у меня полицейский. А потом она дала мне пленку и сказала: «Посмотри, если хочешь узнать, за что могли решить убить моего отца». — Она принялась наклонять игрушку из стороны в сторону, заставляя ее двигаться.
— А еще что-нибудь она говорила? Вспомни, Кьяра.
— Нет, папа, только это, и все.
— Ты знаешь, где она взяла эту кассету?
— Нет, она сказала только, что из этой записи видно, почему кто-то мог захотеть убить ее отца. Вот только я не понимаю, какое ее папа имеет ко всему этому отношение?
— Не знаю.
Паола встала с кровати так резко, что Кьяра выпустила из рук свою собачку, и она плюхнулась на пол. Паола нагнулась, подняла игрушку и замерла на какое-то время, крепко вцепившись в потертый плюшевый комочек. Потом, очень медленно, она наклонилась к Кьяре, посадила собачку ей на колени, нежно погладила дочку по голове и вышла.
— Кто были эти люди, на пленке, пап?
— Думаю, сербы. Но я не уверен. Надо дать послушать специалистам, они смогут сказать точно.
— И что тогда? Вы их арестуете и посадите в тюрьму?
— Не знаю, милая. Их не так-то просто найти.
— Но ведь их же надо отправить в тюрьму, правда?
— Конечно.
— И все-таки, как ты считаешь, что имела в виду Франческа, когда говорила про своего отца? — Тут Кьяру вдруг осенило, и она проговорила испуганно: — Неужели это он все снимал?
— Нет, конечно. Я уверен, что это не он.
— Тогда что же она имела в виду?
— Не знаю. Это мне только предстоит выяснить. — Дочка сосредоточенно пыталась завязать уши собаки узлом. — Кьяра?