Вагин слушал терпеливо, надеясь, что вот-вот начнется история его знакомства с Казарозой, но она не начиналась.
– В тот же день, – сказал Осипов, – я телеграфировал сестре.
Ей предложено было за полцены выкупить его долю доставшейся им в наследство москательной лавки, и она быстро собрала нужную сумму. Деньги пришли по телеграфу, на них Осипов приобрел у казны бариновский «Фарман-30», превратившийся в груду искореженных трубок, стоек и расчалок, и еще одну машину, тоже разбитую, с похожим на разворошенный муравейник мотором. Опытным механикам пришлось потрудиться, пока из этого праха восстал красавец самолет, взявший всё лучшее от обоих родителей – «Фармана» и «Испано-Суизы». Заводился он ручкой из гондолы, без помощи моториста, что важно в одиноких странствиях. Толкающий винт, погубивший Баринова, был заменен тянущим. В апреле 1914 года Осипов погрузил этого кентавра на железнодорожную платформу и отбыл с ним на юг, в Воронеж, чтобы там, на степных просторах, начать жизнь человека-лебедя.
В Гатчине к нему прибился некий жулик, ставший его импрессарио. Он сулил Осипову золотые горы, а для начала взял у него оставшиеся от продажи москательной лавки двести с чем-то рублей. На них напечатали афиши, запаслись бензиновой смесью и открыли гастроль.
В Воронежской губернии ровное место повсюду. Два месяца Осипов перелетал из одного уездного города в другой, стартовал с городских выгонов, среди сохлых коровьих лепешек и мучнисто-белых бесформенных грибов, к середине лета обильно прорастающих из навоза. Эти бледные нездоровые вздутия в каждом городе назывались по-своему. Они носили бесчисленное множество имен и, значит, по сути своей были безымянны. А всё, что нельзя назвать, нельзя и забыть. С налипшей на колеса ноздреватой грибной плотью Осипов парил над фруктовыми садами и колокольнями, покачивал крыльями, приветствуя собравшуюся внизу публику, а потом обходил ее с фуражкой в руке, как дрессированная обезьяна. Если он сопровождал это чтением стихов, подавали меньше. Выручки еле хватало на еду и ночлег в очередном клоповнике с названием какой-нибудь из европейских столиц.
Наконец судьба привела его в Борисоглебск.
Поначалу здесь всё было как всегда, но перед полетом, когда зрители уже собрались, к Осипову подошел хорошо одетый господин и предложил сбросить с высоты пачку рекламных афишек, за что посулил десять рублей авансом. Осипов согласился, получил деньги, взял эти афишки и, не читая, пустил их по воздуху с высоты двухсот саженей. Приземлился удачно, даже не скапотировав, но, как только выбрался из гондолы, набежали двое полицейских, подхватили его под белы руки и повели в участок. Оказалось, он разбросал над городом листовки партии анархистов.
Господин, подложивший ему эту свинью, бесследно исчез, факт его существования остался недоказанным. Импрессарио тоже дал деру. Через день прибыли воронежские жандармы, самолет конфисковали, а Осипова в административном порядке выслали на родину, под надзор полиции.
Пока шло разбирательство, ему позволили жить не в тюрьме, а в гостинице. Вечером он валялся с книжкой у себя в номере, вдруг в дверь постучали, вошла изящная смуглая женщина, сложенная с такой дивной пропорциональностью, что, если не встать с ней рядом, невозможно понять, насколько она крошечная. На ней был матросский костюм с галстучком, соломенная шляпка, на ногах театральные башмачки. Она вошла в номер и тотчас опустилась на колени, сказав: «Простите нас! Мы бесконечно виноваты перед вами!»
Осипов бросился поднимать ее с колен, тут-то и выяснилось, что его гостья не кто иная, как жена того анархиста. Чтобы искупить вину мужа, она отдалась ему, Осипову, эта маленькая пери. Они провели волшебную ночь, а затем еще несколько ночей. Наслаждениям не было конца, к утру простыни делались мокрыми от любовного пота. В перерывах между ласками он читал ей свои стихи. Стояла жара, на рассвете мухи с тяжелым звоном начинали биться в стекла. Она вылезала из постели и голая шлепала их газетой. На завтрак пили кофе с булкой и яйцами всмятку. Едва вскипала на керосинке вода, следовало дважды прочесть «Отче наш» от начала до конца, за это время белок и желток достигали той степени густоты, которая ее устраивала. Глядя, как она, с алхимической точностью соблюдая ей одной известные пропорции серебра и золота, подносит к губам ложечку, Осипов млел от счастья. В ней восхищало всё, даже то, что срок варки яиц она сумела соотнести с протяженностью молитвы. Гармония сфер, небесный порядок дивным образом явлены были ему не под облаками, а на земле, в этой женщине. Конфискованный самолет был не такой уж дорогой платой за блаженство обладать ею в течение целой недели.
Когда настал час разлуки, Вагин давно понимал, что ничего этого никогда не было – ни поручика Баринова с его шарфами, ни чудесного самолета с тянущим винтом, ни анархиста с листовками, ни тем более Казарозы, шлепавшей мух и варившей на керосинке яйца в номере уездной гостиницы.
Он, однако, помалкивал, ожидая продолжения.
– Через год, – сказал Осипов, – мы встретились вновь.
Как догадался Вагин, эта «вторая» встреча на самом деле была единственной, поскольку теперь всё обстояло вполне правдоподобно, не считая некоторых деталей, просочившихся сюда из первой половины истории. Муж Казарозы, к тому времени уже почему-то не анархист, а эсер, причем видный, полномочный представитель Центра, совершал нелегальный вояж по Уралу, инспектируя наличные партийные кадры. Когда он прибыл на берега Камы, Осипов познакомился с ним в числе других членов местной организации. Гость представился как Токмаков, хотя все они знали его настоящую фамилию – Алферьев. Пожимая руку Осипову, он сказал: «По-моему, мы с вами где-то встречались». Осипов постарался его разубедить, потому что при разговоре присутствовала Казароза. Все счета были ею оплачены с лихвой. Естественно, оба ни словом, ни жестом не выдали своего знакомства, хотя им обоим стоило колоссального труда не броситься друг другу в объятия. Казароза сопровождала мужа в поездке и по мере сил участвовала в его делах, но от Осипова не ускользнуло, что ей это не по душе. Она была случайная жрица на кровавом чужом алтаре будущей революции.
Чаеторговец Грибушин, известный меломан, узнал ее на улице и уговорил дать концерт в Летнем театре. Там она впервые исполнила песню, которую Осипов написал про нее и для нее. Быть может, родина ее на островах Таити… Украдкой он сумел сунуть ей в руку листочек со словами, а на музыку она их положила сама. Исполняя эту песню, она смотрела только на него, в глазах ее блестели слезы, и он тоже плакал, не стыдясь, как ребенок.
В тот год стояло необычайно долгое бабье лето. Большая часть гонорара за концерт пошла в партийную кассу, на остальные деньги Казароза сняла дачу на правом берегу Камы. Там они с Алферьевым прожили дней десять, пока не зарядили дожди. Осипов пару раз наезжал к ним в гости. Катались на лодке, ходили в сосновый бор за грибами. Окна их спальни выходили на запад, по вечерам стекла, занавески, обои на стенах становились розовыми от заката. Потом погода испортилась, и они уехали.
– Вчера мы не успели поговорить, – вздохнул Осипов. – Я нарочно к ней не подходил, не хотел волновать ее перед выступлением. Думал подойти после концерта, чтобы не афишировать наши отношения на публике… Дай еще папироску.
Чирканье спички о коробок резануло ухо. Вокруг стояла мертвая тишина. В такие минуты, если верить бабушке, слышно, как в огороде крот нору роет.
– Она вас узнала? – спросил Вагин.
– Как она могла меня не узнать! Для такой любви пять лет – не срок.
Осипов поднялся.
– Пойдем, покажешь ее сумочку. Возьму что-нибудь на память.
Из того, что в ней осталось после Свечникова, он выбрал пустой пузырек от духов в виде лебедя. Вагин понял, что эта птица всегда будет напоминать ему о маленькой пери, которую Осипов повстречал на своем крыловом пути.
– Можно, я у тебя заночую? – спросил он. – А то меня не только Свечников ищет. Сосед говорит, днем приходили двое милиционеров. То ли опять вспомнили, что я бывший эсер, то ли жена, стерва, на меня наябедила.
– Вы же с ней не живете.
– Не живу, но захожу иногда. Вчера вечером, например, заходил.
– Пьяный?
– Да нет, не особенно.
– И что вы ей сделали?
– Полежал с ней, как она просила, – сказал Осипов, – заодно тридцать тысяч взял из-под матраса. Казарозу завтра хоронят, отдал на похороны.
В домах напротив гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.
За этими домами находился зоосад, разбитый на месте старого кладбища для именитых граждан. Прах не переносили, под клетками и вольерами лежали чиновники в ранге не ниже коллежского советника, владельцы железоделательных и медеплавильных заводов, купцы 1-й гильдии, отставные генералы и полковники, преподаватели гимназии, доктора с немецкими фамилиями. Место было обжитое, с видом на Каму и заречные дали, и при этом – в центре города. Свечников тогда решил, что Казароза должна лежать здесь, но, к счастью, в губисполкоме с ним не согласились. Получить разрешение не удалось, не то все эти львы, медведи, обезьяны, обступившие нарисованную Яковлевым крошечную женщину, десятилетиями совокуплялись бы и гадили у нее над головой.