Какое-то время он молчал, собираясь с духом. Об этом он никогда не говорил.
— Женщины, — сказал он. — Не знаю, стоило ли иметь интимный опыт до потери сексуальной функции и не было бы лучше потерять её, будучи девственником, поскольку в таком случае тебе нечего помнить и ты не знаешь, чего тебе не хватает. Тут у меня нет определённой позиции. Но я обоняю женский парфюм, вижу каньон между сиськами, вижу верхи их чулок и это происходит постоянно, потому что при мне они не так аккуратны в движениях: они знают, что я вне игры. Это не жестокость, просто такова их природа. Они любят пахнуть сексом, но придерживают его до брачной ночи чтобы убедиться, что ты появишься в церкви. Целый ритуал осторожности: мелькнуть, поддразнить, наклониться, скрестить ноги — и всего этого ритуала я лишён, поскольку без работающего болта я одна из девчонок. Вот так случается с нами, четвёртыми поясничными, так что я вижу сиськи и бёдра постоянно, но при этом я всё помню и это сводит меня с ума. Я держусь на том, что зовётся хваткой янки, но я ненавижу всё это. Ненавижу их, хоть и привык быть среди них, обонять их, видеть их улыбки, смешить их, зная, что мне всего одной вещи не хватает. Но я всего лишь забавный кастрат в коляске, мерин, очаровательный, но неспособный удовлетворить и дать им то, чего они желают: детей и члена. Так что — да, Хью, в коляске весёлого мало. Думаю, сейчас твоя развитая шпионская способность к наблюдению усмотрела что-то, так что скажи: какое это имеет отношение?
— Лон, — сказал я, — Кеннеди хочет отправить тысячи молодых американцев на войну, в которой мы не можем победить. Он хочет так поступить потому, что хочет переизбраться и вследствие этого не может уступить коммунизму. Мы собирались подправить эту проблему, устранив того, кто обвинял его в уступках коммунизму громче всех. А теперь я вижу, что у нас есть шанс не «подправить» проблему, а избавиться от неё. Полностью стереть.
Я навёл тебя на разговор о коляске, в которой ты находишься постоянно потому, что тысячи парней вернутся с войны в таких колясках. По разным причинам, но все они будут жалеть о том, что их не убило совсем — например, потому, что у них не будет твоей силы, твоего героизма, твоей «хватки янки» — как ты её назвал. У них ничего не будет и они ничего не получат. Ты правишь в оружейном мире благодаря своей способности к стрельбе, у тебя невероятные запасы ума, обаяния и воли, ничего не говоря о солидном личном состоянии. У этих же бедных ребят не будет ничего из этого, а только их коляски. Ты ненавидишь коляску, но выходишь за её пределы — у них же такого шанса не будет, Лон, и ты знаешь это. Кресла превратят их жизни в ежедневную пытку: вечную, неизбывную, длящуюся столько же, сколько продлятся их жизни. Вот почему я прошу тебя об этом, Лон. Не из своего высокомерия, а ради твоего. Убереги всех этих парней от их металлических колясок, надев публично — если нас схватят — или лично мантию цареубийцы, человека, убившего короля. Раз уж ты с коляской справляешься, то и с этим справишься легко.
Он рассмеялся.
— Приходилось слышать об аргентинском писателе Хорхе Луисе Боргесе? — спросил я.
— Нет. Дальше Хемингуэя я не ушёл.
— Он писал истории в форме вымышленных рассказов. Догадки о разных вещах, изумительные в своей краткости и проницательности. В одном из них он заявил, что истинным сыном Божьим был не Иисус, а Иуда. Христом мог стать любой — отмучиться и стать бессмертным, а вот для того, чтобы сделать возможным само распятие ценой предательства, нужно было иметь такую силу духа, которой мог обладать лишь сын Божий. Здесь-то и был истинный героизм, истинная жертва, без которой ничего не состоялось бы. Да, он не знал дня крестных мук, но навсегда обрёк себя на боль презрения, изгнания и всеобщей ненависти. Вот где была сила!
— По мне — так звучит по-идиотски, — отозвался Лон. — Твой Бор-хез, как его там, не авторитет. Откуда ты знаешь, что избавляешь нас от войны? А этот техасец Джонсон не впряжётся ли туда же?
— Не впряжётся. Это демократ новой волны, закалённый в горниле Вашингтона тридцатых годов. Ему неинтересен военный авантюризм, доказывать ему нечего. Он старик с кучей прислуги и страшной женой, который будет сидеть у себя в кабинете, перекачивая деньги в Техас своим дружкам по партии, выдаст чего-нибудь неграм, за что Липпман хорошо отзовётся о нём и будет строить плотины, магистрали и здания в свою честь — пришпорит это всё, как техасцы. Международные дела ему неинтересны, я внимательно изучал вопрос. В заграничных делах он здравый, как Эйзенхауэр, а дома хочет быть новым Франклином Делано Рузвельтом. Джонсон и есть ФДР, которому не терпится, так что в идиотский крестовый поход в болоте на краю мира он полезет последним делом. Слишком дорого.
— Так, а засада? Ты не знаешь даже, возможно ли это.
Полагаю, что в тот момент я уже понял, что зацепил его. Одним духом Лон перешёл от стратегии к тактике. Хоть он сам и не понял этого, но стратегию он проиграл. Остались лишь детали.
— Мы совсем рядом, Лон. Решён вопрос с баллистикой, у нас лучший стрелок из винтовки в мире, у нас есть винтовка с глушителем — самое совершенное орудие убийства в мире, у нас есть подсадной деятель, который возьмёт — повторюсь, возьмёт — вину на себя, несчастный дурак, и у нас есть лучший в Америке специалист по проникновению. А ещё у нас есть ДФК, который послезавтра в половине первого поедет в открытом лимузине. Осталось одну вещь устроить — такие вещи всегда должны быть под рукой у организатора. Нам нужно найти место в разумной близости от Освальда, откуда мы и выстрелим в тот же момент. А пока все будут заняты им, я укачу твою коляску и тем же вечером мы будем запивать стейки мартини.
— Это не шутки, Хью. Убить человека — молодого, красивого человека и неважно, какова причина — это не шутки.
Он был прав. Моя дурацкая попытка смягчить момент всё испортила.
— Ну, тут я переиграл, понимаю. Было глупо. Извини, Лон: ты заслужил иных слов от меня. Конечно, мы не будем праздновать, мы оденем траур вместе со всей Америкой, никогда не похвалимся сделанным и никому ничего не расскажем. Но тысячи или даже сотни тысяч жизней мы всё равно спасём.
— Будь ты снова проклят, Хью. Насколько же ты напористый и убедительный!
— Я поговорю с Джимми и поглядим, до чего он додумается. Если Джимми сочинит что-то реальное, тогда и прими решение. Если всё ещё не созреешь — что ж, отлично. Я в любом случае сделал всё, что мог и мы вернёмся к Уокеру, как и намечали сперва.
На том мы и остановились. Я снова толкнул коляску и отвёз Лона в номер, где он прилёг. Позвонив Джимми, ответа я не услышал.
Он сел на автобус около книгохранилища, и я последовал за ним по длинному акведуку через реку Тринити обратно в Оук Клиф сквозь дорожное движение раннего далласского вечера. Меня интересовал не столько автобус, сколько те, кого он мог бы интересовать. Я высматривал чёрные «Форды»-купе, возможно, с антеннами — машины людей правительства. Однако, ни Бюро, ни «Секретная служба» не проявляла интереса к товарищу Освальду: они, как обычно, спали на работе, и я практически слышал их храпение.
Прибыв в район Алека, я поглядел вдоль Северной Бекли, увидев, как он выбирается из автобуса и осмотрелся: никаких других машин на улице не было припарковано, а двое мужчин, вышедших вместе с ним, ушли в другом направлении. Алек рассеянно шёл в мою сторону, в вечернем свете плохо различимый в деталях.
Однако же, даже в немногих чертах, ясных в закатном солнце его можно было узнать: он напоминал персонажа Уолта Келли или Эла Кэппа,[218] карикатурно угрюмый и враждебный, с неуклюжей, бросающейся в глаза, потрёпанной фигурой, все черты лица и тела словно притянуты усилившейся гравитацией, излучающий сигналы: «НЕ ПОДХОДИ, ИЛИ БУДЕШЬ ЗАСТРЕЛЕН». Неудивительно, что у этого идиота не было друзей и он всегда встревал в драки и жёсткие споры: мучитель тех, кто впускал его в свою жизнь и ничтожество, избивающее жену. Но всё же он стал подшипником истории, что было в высшей мере странно и непредсказуемо.
Я зажёг фары. Увидев это, он обратил внимание на знакомые формы «Вагоньера», подошёл и сел ко мне. Тронувшись, я сказал:
— Добрый вечер, Алек.
— Добрый вечер, товарищ! Я готов, — сказал он на ломаном русском. — В пятницу вечером я поеду в Форт-Уорт и вернусь в понедельник утром с винтовкой для…
— Алек, — прервал я его, — как я понимаю, ты не читал сегодняшних газет и не говорил с коллегами на складе?
— Я читаю газеты днём позже. Так дешевле, я их из мусора беру. А коллеги не стоят и…
— Ладно, ладно. Времени мало, а ставки высоки. Теперь слушай меня внимательно, ничего не говори. Не реагируй и не кричи в радости. Ситуация в корне изменилась.
Он повернулся и сказал:
— Я весь из ушей.
Вероятно, это значило на его ломаном языке «я весь слух», чему он не смог подобрать русского эквивалента.