Юлия Алейникова
Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана
© Алейникова Ю., 2016
© Оформление. «Издательство «Э», 2016
* * *
Бойтесь кисти живописца – его портрет может оказаться более живым, чем оригинал.
Корнелий Агриппа НеттесгеймскийМай 1888 г.
Какими глаза вышли пронзительно-обреченными, и столько в них тоски и смертной муки, словно угадал Илья Ефимович будущую судьбу своего друга, словно накаркал, – вздыхал художник, глядя на стоящий на подрамнике этюд, написанный им со своего недавно почившего друга литератора Всеволода Гаршина.
Ах, боже мой! боже! Отчего так тяжело, отчего так горько? И ведь какой светлый, какой кроткий, какой талантливый человек ушел. Может, и правда это он виноват, сглазил, вытянул живую душу из человека и в полотно запрятал? Уж и так про него слухи поползли.
Привычно поглаживая рукой холеную острую бородку, грустно размышлял Илья Ефимович Репин, стоя перед портретом своего друга.
В обеих столицах натурщики с ним работать боятся. Хотя Модест Петрович Мусоргский и без того был плох, когда портрет с него писался, а все ж злые языки не преминули вспомнить, когда Гаршин скончался, что и Мусоргский умер после того, как Репин с него портрет написал. А Пирогов? Ну не от сглаза ведь помер он, от рака. А уж что про мужиков болтали, с которых он своих «Бурлаков…» писал, и вспоминать тошно. И мор-де на них черный напал, и одного за другим их нечистый прибрал, и всякую прочую чушь говорили.
Недавно одну бабу на улице встретил, хотел рисунок с нее сделать, три рубля предлагал. А она как услышала, с кем говорит, закрестилась, плюнула ему под ноги и антихристом назвала. Было неловко и обидно.
Илья Ефимович отошел от портрета Всеволода Михайловича Гаршина, того самого, которого взял за основу при создании образа царевича Ивана для картины «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.», обнял себя, с грустью вспоминая их последнюю встречу.
А обреченность на гибель еще при знакомстве читалась в лице его друга, тонком, прекрасном, таком одухотворенном.
Размышлял Илья Ефимович: «Как странно и как быстро все случилось. Мог я помешать, предотвратить?»
Неизвестно.
Илья Ефимович закурил, он вспомнил, как встретились они с Гаршиным случайно в Гостином дворе за неделю до трагедии. Их последняя встреча. Всеволод Михайлович был грустен, убит, расстроен. Вспомнилось, как он плакал в тот день, перед прохожими было даже неудобно. Как прятал слезы. И тоска в глазах, тоска и страх потерять рассудок. А Илья Ефимович очень его жалел, советовал из Петербурга уехать, развеяться, отвлечься. И ведь собирался же Всеволод Михайлович, собирался же. Двух дней не дожил до отъезда. Выбросился в лестничный пролет. Выбежал из квартиры, и… Илья Ефимович потер глаза, словно боясь навернувшихся слез. Лицо дорогого друга стояло перед ним как живое, с обычным кротким сиянием лучистых, восторженных глаз. Вспомнились его слова, крик души.
– Знаете ли, я всего больше боюсь слабоумия. И если бы нашелся друг с характером, который бы покончил co мною из жалости, когда я потеряю рассудок! Ничего не могу делать, ни o чем думать… Это была бы неоценимая услуга друга мне.
Нет. Слишком тяжело было вспоминать, слишком свежа еще потеря. Илья Ефимович вздохнул, подошел к портрету и завесил его куском темного шелка.
Дверь кабинета со скрипом приоткрылась. Заглянула горничная, глуповатая, недалекая девица с толстой косой до пят.
– Ну, чего тебе? – устало спросил Илья Ефимович. – Ведь говорил же, не беспокоить меня.
Горничная помялась и, похлопав большими, какими-то по-коровьи бессмысленными влажными глазами, сообщила:
– Так барышня к вам.
– Какая барышня? Я же говорил, занят, не принимаю никого, – ворчливо ответил Илья Ефимович, сердясь на бестолковую девицу. И домашних, как назло, никого нет.
– Барышня незнакомая, а что не принимаете, я говорила. Так она плачет, настаивает, про господина Гаршина что-то упоминала, только я не разобрала что. Тихо говорила, да и вообще не понять.
При упоминании Всеволода Михайловича Илья Ефимович отчего-то разволновался, вскочил из кресла и стремительно вышел в прихожую.
В прихожей и впрямь стояла барышня. Бледная, с пышно взбитыми русыми волосами, в черной маленькой шляпке с пером и вуалью. Лицо ее округлое, с по-детски пухлыми щечками и маленьким, собранным бантиком ротиком не имело ничего общего с обликом покойного Всеволода Михайловича.
«А почему, собственно, оно должно иметь что-то с ним общее?» – с разочарованием спросил сам себя Илья Ефимович, напридумывал себе чего-то, нафантазировал за секунду, вот что значит художественная натура. Криво усмехнулся и спросил у незнакомки:
– С кем имею честь? – суховато спросил, даже чуть высокомерно.
– Савелова Елизавета Николаевна, – скороговоркой представилась незнакомка и сразу же без перерыва продолжила: – Вы меня не знаете, но я очень близкий друг Всеволода Михайловича. Была его другом, – поправилась, шмыгнула носом, поднесла к лицу зажатый в кулачке платочек. – Могу я с вами поговорить? – И быстро взглянула на горничную, стоявшую за спиной Ильи Ефимовича. – Это очень, очень важно. Я все объясню.
Репин сердито взглянул на горничную, потом на посетительницу. И после секундного замешательства сделал приглашающий жест в сторону кабинета, потом спохватился, предложил снять гостье жакет.
– Итак, сударыня? – присаживаясь в кресло напротив гостьи, по-прежнему сдержанно спросил Илья Ефимович.
– Вы не знаете меня, я думаю, он даже никогда не рассказывал обо мне, но мы были очень близки. Очень. – Елизавета Николаевна старалась говорить сдержанно, но волнение то и дело прорывалось в ее голосе, и взгляд, очень тревожный, чуть испуганный, выдавал ее внутреннее состояние. – Я знаю, вы человек современный и не осудите меня. – Снова платочек оказался возле лица и крепко сжатая в кулак ладошка. – Мы любили друг друга. Да, да, – видя на лице Репина готовность возразить, поспешила заверить гостья. – Я знаю, теперь он женат. Но мы познакомились с ним в тысяча восемьсот восьмидесятом, у Писаревых. Он был тогда очень плох, одинок, потерян. Скитался. А потом вот у Писаревых… Я была очарована им, таким тонким, мятущимся, сперва это была жалость, потом любовь. Взаимная любовь, – прижимая к груди кулачки, горячо уверяла она Илью Ефимовича. – Я верю, что во многом благодаря мне он отошел тогда от края безумной бездны, все больше затягивавшей его. – Голос Елизаветы Николаевны дрожал, словно речь шла о событиях недавних, еще не утративших живой остроты. – Жениться он не хотел, не желал связывать меня, боялся своей болезни. Глупый. – Она горько покачала головой. – Я была бы рада, просто счастлива. Потом была психиатрическая лечебница в Харькове, брат его туда поместил, потом Всеволода Михайловича увезли на лечение в Петербург. Меня просили не писать ему, дать ему забыть о том печальном периоде, о его болезни. Я послушалась. Все надеялась, что он сам напишет, позовет. Но нет. Забыл, наверное, вместе с болезнью. А потом я узнала, он женился. И вот теперь…
Слезы, тихие, прозрачные, тонкими дорожками побежали по ее щекам. Илья Ефимович завозился в кресле, отводя глаза, ужасно жалея эту милую, славную девушку, впрочем, уже и не девушку, а взрослую, зрелую женщину. Не знал, что сказать, как утешить.
Но Елизавета Николаевна сама смогла взять себя в руки.
– Вы простите, что пришла к вам, но я когда узнала, что Всеволод Михайлович… – сглотнула она страшное слово, – сразу приехала. На кладбище была. Хотела с Евгением Михайловичем встретиться, просто поговорить, расспросить… – Глаза Елизаветы Николаевны были несчастными и виноватыми, – но там я узнала, Надежда Михайловна, жена… то есть сестра ее, то есть… Вы понимаете?
– Конечно, конечно, – закивал головой Илья Ефимович. Всеволод Михайлович и его брат женились на родных сестрах, потому, конечно, и неловко.
– Я знаю, он был дружен с вами. Я видела вашу картину «Иван Грозный…». Потрясающе! И царевич Иван! Как точно вы разглядели отчаянную обреченность, свойственную Всеволоду Михайловичу. Я потом неделю спать не могла. Так и виделась мне темная комната, и он на залитом кровью полу. Только я все не царевича Ивана видела, а самого Всеволода Михайловича. И вот теперь… – Она снова всхлипнула. – Расскажите мне, умоляю вас, как это случилось. Я должна знать! Прошу вас, умоляю! В газетах ничего нет.