И тут я взбесился. Остановился, поправил очки и говорю — с максимально возможной грубостью:
— Послушайте, неужели вы не видите, что нам не по пути?
— Вижу, — говорит.
— Вот и идите своей дорогой!
Улыбнулась она. Тихо, бесцветно.
— Зачем же, — говорит, — грубить?
— Затем, — говорю, — что болтать с вами о цветочках и погоде не намерен!
— Что ж, — говорит, — до свидания.
Повернулась и пошла.
А Пека меня за рукав дерг да дерг.
— Сереж, — шепчет, — ну Сережа же, это она, та самая?
— Та, — говорю.
— Убийца, да?
— Да, — говорю, а самого подмывает оглянуться и посмотреть, куда пошла Михайловская. Случайно, гадаю, мы встретились или нет?.. Пожалуй, случайно.
Оглянулся я. И Зося оглянулась. И вышло так, что встретились наши взгляды.
Прошли мы с Пекой ещё несколько шагов. Слышу — каблучки цокают за моей спиной. Вернулась-таки.
— Ну? — спрашиваю.
— Постойте, — говорит, — ради бога… Умоляю…
— В чём дело?
— Я сейчас — отдышусь только… Я спросить хочу.
— Зря хотите.
— Почему?
— Потому, — говорю, — что не отвечу я вам. Не о чём нам говорить. Да и не место.
Глупый, очень глупый, а главное, неуместный разговор. Ну что бы мне стоило сдержаться? А я еще и добавил:
— Вот так-то, гражданка.
— И всё же…
— Ну, что ещё?
— Всё же, — говорит, — ответьте. Только честно… Я вас так — о пустяке спрошу. Вы не обижайтесь. Не гоните меня… Скажите только — вас никогда не мучили сомнения?.. Ах, да не то я говорю. Не о сомнениях речь… Вы хорошо спите? У вас, наверное, сны спокойные, чистые. Вы же честный человек… У вас лицо интеллигентное. Вы из интеллигентов, я не ошиблась? Нет? Я чувствую, что вы обо мне думаете. У меня хорошая интуиция… Но вы — добрый. Правда, вы добрый?
Остановился я. Оглядел её с ног до головы. И говорю — раздельно:
— Жестокий я, по должности и от рождения.
— Жестокий?
— Да! Когда следует.
— А когда следует?
— Когда этого требует закон.
— И вы неспособны прощать? Совсем неспособны?
Вот, думаю, куда ты гнешь!
— Почему же, — говорю. — Только смотря кого и смотря за что.
Остановилась она. Сказала — тихо так, без нажима:
— Ну что ж, спасибо за разговор… Прощайте.
— Прощайте, гражданка.
И больше уж не оборачивался я. Шёл и думал. Сильно задумался, даже о Пеке забыл. Что это, размышляю, значит? Что ей понадобилось от меня? «Могли бы вы простить?..»
Вот тут-то и оборвал мои мысли визг трамвайных тормозов. И — крик. Страшный — он и сейчас ещё звучит у меня в ушах.
…Пока пробежали мы с Пекой двадцать метров от угла до вросшего в землю трамвая, толпа собралась изрядная. Спины, локти, руки — не продерешься. Галдят. «Женщина… — слышу. — Молодая?.. Да уж насмерть… Красивая…»
Пека за рукав уцепился, висит, как гиря. Ноет:
— Сереж, а Сереж… Я башмак потерял.
— Отстань, — говорю.
И — плечом вперед — в толпу. Еле продрался. И скорее угадал, чем увидел, — Зося…
Когда я наклонился над ней, она ещё жила.
Не один раз ещё пришлось допрашивать мне Чеслава Михайловского. Надобность привозить его в прокуратуру отпала, и ездил я в тюрьму. О смерти Зоси поначалу не говорил, всё надеялся и без того убедить Чеслава рассказать правду. Мало-помалу сумел я доказать ему с фактами в руках, что он не убийца и что настоящий виновник смерти Чернышева нам известен.
— Поймите, — говорю ему как-то, — положения Зоси вы не облегчаете. То, что взяли вы вину на себя, — ваше дело. Но суд будет руководствоваться не вашими признаниями, а объективными вещами — уликами и юридической логикой. Какой же смысл упорствовать?.. Я ведь не предлагаю вам, Михайловский, превратиться в помощника следствия и собирать для нас улики. Я, говоря о помощи, имею в виду ваше показание о мотивах преступления… Вы погодите перебивать. Давайте рассуждать по-мужски, без скидок. Зося — убийца. Факты свидетельствуют, что это так. Не стану их пересказывать, сошлюсь всего-навсего на один: убийца — человек, хорошо знающий анатомию. Вы же, простите за грубость, в анатомии профан. Сами это признавали… Мало вам одного факта — подброшу ещё.
— Подбрасывайте, если есть.
— А что вы на это скажете: Чернышев был убит в постели, а не в мастерской. Нашли мы на перекладинах кровати четыре пятнышка крови. Вторая группа. У вас — третья. У Зоси — третья. У Чернышева вторая. Его кровь! Тоже мало?
— Мне всё равно.
Дело по обвинению Михайловской (Лаптевой) З.И. по статье 136 части 2 УК РСФСР за умышленное убийство было прекращено в связи с её смертью. Постановление утверждено прокурором.
Формально дело можно было закончить в любую минуту. Квалификация преступления Чеслава Михайловского определена — пособничество; улики собраны, прочие материалы обработаны, хоть сейчас садись за обвинительное заключение, благо обвинение Михайловскому предъявлено ещё неделю назад и процессуальные гарантии не нарушены. Это формально. А по существу — мотивы, которыми руководствовался Чеслав, так и не были выяснены до конца. Наши догадки положения здесь не меняли. Их в дело не вложишь. Нужно было признание Чеслава — чистосердечное и искреннее.
По моему поручению оперативная часть тюрьмы взяла под наблюдение поведение Михайловского в камере. Было замечено, что держится он от остальных заключённых особняком, молчалив, необщителен и много молится.
Во время одного из допросов заявил Михайловский ходатайство.
— Прошу, — говорит, — как о милости, помогите мне получить чётки.
— Зачем?
— Скажите, можно получить или нет?
— Не знаю, — говорю, — уточню.
Посоветовался я с кем надо и получил разъяснение, что по тюремному уставу четки, ладанки и нательные кресты иметь не возбраняется, но что среди вещей, изъятых у Михайловского при поступлении в тюрьму, четок нет.
Просьба Михайловского и натолкнула меня на одну идею. Смело могу сказать: мысль моя была не совсем обычна, и если прокурор согласился с ней, то это вовсе не значило, что она ему понравилась. Скорее, наоборот.
— Ну и ну, — говорит, — развеселили вы меня, Сережа. Юморист вы, оказывается. Впрочем, в законе препятствий не вижу. Действуйте.
И отправился я в поход за четками.
В Совете по делам религиозных культов при Совнаркоме РСФСР порекомендовали мне встретиться с отцом Игнасием Мрачковским, присовокупив, что человек он умный и достаточно широких взглядов. Поблагодарил я за совет, выяснил некоторые мелкие частности и на трамвае покатил в Замоскворечье.
Отец Игнасий, как я знал, занимал в своей церкви сановное положение, но принял он меня без волокиты и даже без доклада. Просто церковный сторож проводил меня через заднюю дверь на второй этаж пристройки, ввел в маленький кабинет, поклонился сидящему за столом человеку в черном костюме и оставил с ним наедине…
Молод показался мне святой отец для своего сана. Погадал я, сколько ему лет? Двадцать пять? Тридцать?
Коротко, как мог, изложил я отцу Игнасию цель визита, а сам, пока рассказывал, глаз не мог отвести от четок, что держал он в руке. Крупные такие бусы, коричневые, благородной формы. Слушая меня, отец Игнасий медленно перебирал их своими крепкими белыми пальцами.
Просьбу мою выслушал он внимательно, но бесстрастно. Как ни старался я подметить хоть какой штришок, говорящий о чувствах священнослужителя, ничего такого поймать не смог. Пальцы ни разу не ускорили размеренного хода по бусинкам; худощавое лицо не дрогнуло ни единым мускулом. Маска, а не лицо. С большими печальными глазами.
Кончил я вступление, а отец Игнасий взял со стола маленький медный колокольчик, позвонил. И тотчас открылась тихо дверь, и сторож (он меня провожал в кабинет) вкатил на каталке что-то покрытое белоснежной накидкой. Поклонился.
— Ваш завтрак, отче.
Сделал отец Игнасий знак ему рукой.
— Идите.
И ко мне, с достоинством:
— Надеюсь, вы разделите мою трапезу?
Снял он с каталки покрывало, и у меня потекли слюнки. Масло, белый пышный хлеб, тарелочка с редисом и огурчиками. Это в марте-то редис! В стаканах — двух — какао. В двух подставочках — по яичку. И вообще — всего по паре: ложек, вилок, розеток с медом. Даже салфеток две: крахмальные, свернутые трубочкой, в серебряных браслетах.
Сторож тут от двери голос подал.
— Откушайте, — говорит.
И исчез. Словно и не было его.
За завтраком отец Игнасий деловой разговор вести отказался.
— Пищу, — говорит, — надо уважать. Она продлевает нашу жизнь. А что на свете прекраснее жизни? Видеть золотой свет солнца, слушать голос природы, осязать гладкую прелесть шелка, обонять запах розы — разве это не наслаждение?
— Да, — говорю.
Допил отец Игнасий какао, позвонил в колокольчик, подождал, пока сторож увезет каталку и предложил мне папиросу.