— Что вы хотите от Рекламной Улыбки?
Мой новый собеседник тоже говорил с южным акцентом, как-то присвистывая, и, видно, любил поесть, потому что, судя по тону, он явно был недоволен, что его оторвали от обеда. Я снова изложила с самого начала, беспрерывно повторяя «простите, мосье», «сами понимаете, мосье».
В ответ он сказал:
— Рекламная Улыбка — мой товарищ по работе. Поэтому я хочу знать, с кем имею дело. Если вы в него втюрились, это одно, но если речь идет о чем-то еще — в конце концов я не знаю, что там у вас на уме, — то я не хочу подводить друга. Вы понимаете меня? Вот встаньте на мое место…
В общем, он как завелся… Я думала, что у меня будет нервный припадок. Но все же, когда мне удалось вставить слово, я сумела сохранить, все тот же смиренный тон. Я сказала, что он угадал, я действительно хотела повидаться с его другом, потому что он назначил мне свидание, но я не пришла, а теперь, конечно же, сожалею об этом, — одним словом, да, он угадал.
— Ладно, я не настаиваю. Коли это любовное дело, я молчу. Уж, во всяком случае, не я буду лишать приятеля удовольствия.
Вот зануда! В конце концов он все же сообщил, что его друга зовут Жан Ле Гевен, что живет он в квартале Марселя, который называется Сент-Март, что точного адреса он не знает, но я могу позвонить фрахтовщику Рекламной Улыбки, дом Гарбаджио, бульвар де Дам, телефон Кольбер 09–10. У меня бы ушло слишком много времени, чтобы записать это правой рукой, и я попросила его повторить, чтобы запомнить номер. Но потом он не дал мне сразу повесить трубку и еще целую вечность бубнил:
— Да, заодно передайте ему, что когда он поедет обратно, пусть заберет четыре тонны на улице Лувр. Скажите, что это я ему передал. Сардина. Он поймет. Четыре тонны груза. На улице Лувр. Ну, валяйте, желаю удачи.
Коммутатор гостиницы ответил мне, что Париж еще не дали. Я попросила соединить меня с Кольбер 09–10, а также подать мне обед в номер. Контору Гарбаджио мне дали сразу.
— Ле Генева? — спросил женский голос. — Вам не повезло, дорогая, он уже уехал. Подождите-ка, он должен был грузиться у причала. Позвоните Кольбер 22–18, может, застанете его. Но дело в том, что сегодня вечером он должен забрать свежие овощи в Пон-Сен-Эспри, так что едва ли он задержался.
— Вы хотите сказать, что он едет в Париж? На своем грузовике?
— А вы полагаете, что он отправится туда поездом?
— Разве он работает четырнадцатого июля?
— Простите, мадам, не мне вам, конечно, объяснять, судя по вашему парижскому произношению, но парижане едят каждый день. Даже четырнадцатого июля.
Я попросила дать мне Кольбер 22–18. В тот момент, когда меня соединили, я услышала стук в дверь. Прежде чем пойти открыть ее, я спросила в трубку, нельзя ли мне поговорить с Жаном Ле Гевеном. Мне просто ответили: «Пожалуйста», — и он сразу же подошел к телефону. Я ожидала, что его долго будут искать, и от неожиданности даже онемела.
— Да? Алло! Алло! — кричал он в трубку.
— Это Жан Ле Гевен?
— Да.
— Здравствуйте, я… мы с вами встретились в субботу; помните, в Жуаньи, после обеда? Белая машина, букетик фиалок?
— Нет, вы шутите…
— Я серьезно. Помните?
Он рассмеялся. Я узнала его смех, перед моими глазами всплыло — очень четко — его лицо. В дверь снова постучали. Он сказал:
— Вы знаете, а фиалки-то завяли, придется мне купить вам другой букетик. Где вы сейчас?
— В Касси. Я вам звоню не из-за букетика, вернее, нет, именно из-за него. Я… подождите минуточку, прошу вас. Вы можете подождать? Только не вешайте трубку.
Он снова рассмеялся и сказал, что подождет. Я соскочила с кровати, подошла к двери и спросила, кто там. Мужской голос ответил, что принес обед. Я взяла поднос, сказала «спасибо, большое спасибо» и тут же захлопнула дверь. Когда я снова взяла трубку, Рекламная Улыбка еще был у телефона. Я сказала:
— Извините меня. Я в гостинице, у себя в номере. Ко мне постучались, принесли обед.
— Что у вас вкусненького сегодня?
— Что принесли? Сейчас. — Я взглянула на поднос. — Жареную рыбу. Кажется, барабульку.
— И все?
— Нет. Еще что-то вроде рататуя, салат, креветки. Я звонила в Жуаньи, чтобы разыскать вас.
— Мне повезло. А зачем? Из-за фиалок?
— Нет, не только.
Я не знала, как ему объяснить. Молчание затягивалось, и я спросила:
— Скажите, после того, как мы с вами расстались, вы ведь ничего не сделали мне плохого?
— Вам?
— Да. У меня были неприятности по дороге. Я подумала, что это надо мной подшутили, одним словом, что это вы. Я подумала, что вы меня разыграли.
— Нет, это не я. — Он говорил, спокойно, но его тон стал лишь капельку менее дружеским, менее веселым. — А какие неприятности?
— Я не могу рассказывать вам по телефону. Я бы хотела встретиться.
— Чтобы поведать мне о ваших неприятностях?
Я не знала, что ответить. Несколько секунд мы молчали, потом я услышала, как он вздохнул и сказал:
— Ваша барабулька остынет.
— Пусть.
— Слушайте, я уже погрузился — сейчас мне как раз оформляют накладные — и должен буду ехать. А ваше дело нельзя отложить на два-три дня? Сегодня вечером мне надо быть в Пон-Сен-Эспри, обязательно.
— Я вас очень прошу.
— Через сколько времени вы можете приехать ко мне в Марсель?
— Не знаю, через полчаса, минут через сорок пять.
— Ладно. Постараюсь. Отсюда я еду на грузовую автостанцию. Это в Сен-Лазаре. Спросите любого флика, каждый покажет. Я буду вас ждать до четверти второго. Дольше не смогу.
— Я приеду.
— Грузовая автостанция в Сен-Лазаре. Я вам тогда сказал, в субботу, что вы красивы?
— Нет. То есть да. Но не так прямолинейно.
— Надеюсь, ваши неприятности не очень серьезны. Как вас зовут?
— Лонго. Дани Лонго.
— Имя у вас тоже красивое.
Дальше я все делала одновременно. Натягивая на себя костюм, жевала листики салата, а впихивая ноги в туфли, выпила стакан минеральной воды. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.
— Это ты, Бернар? Говорит Лонго.
— Послушай-ка, ну и задала ты мне ребус. О боже, где ты?
— На юге. Сейчас я тебе все объясню.
— А почему ты тогда, ночью, вдруг бросила трубку?
— Ночью?
— Конечно, уже была ночь. Сначала разбудила, а потом…
— Когда это было?
— Да в пятницу, боже мой! Или, можешь считать, в субботу. Ведь было уже часа три ночи.
Он кричал на меня. Я его уверяла, что не звонила. Я снова села на кровать, положив сумочку на колени. Кошмар начинался сызнова. Только что, пока я разыскивала шофера грузовика, разговаривала с ним и даже упоминала о своих неприятностях, у меня появилось такое чувство, будто всего, что произошло за эти два дня, в действительности не было. Я забыла о трупе в машине, о ружье, о телефонограмме в Орли, словом, обо всем. Я слышала спокойный, доброжелательный голос, меня с интересом спрашивали, что мне принесли на обед, я была в мире, где не было места ни убийству, ни страху…
А оказывается, это никуда от меня не ушло. Даже Бернар Торр — мой давнишний, самый верный мой друг, которого я посвящала во все свои дела, и тот вдруг оказался втянутым в этот кошмар. Я перестала его понимать. Он тоже не понимал меня. Мы несколько минут кричали друг на друга, прежде чем каждый из нас сумел объяснить, что он хочет сказать. Бернар — что я ему звонила в ночь с пятницы на субботу и то ли говорила издалека, то ли плохо работал телефон, но уже тогда он ничего не мог понять из моих слов и у него создалось впечатление, что я была не в себе, тем более, что я неожиданно бросила трубку. Я, в свою очередь, с каким-то остервенением повторяла, что не звонила ему ни днем, ни ночью, вообще не звонила. Потом я спросила:
— А ты уверен, что это была я?
— Что?! Конечно, ты. Правда, я плохо тебя слышал, в трубке что-то чертовски трещало, но это могла быть только ты.
— Это была не я.
— Боже мой, в таком случае ты была пьяна! Скажи, что происходит? Где ты?
— Я тебе говорю, это была не я!
— Даже то немногое, что ты мне сказала, не мог знать никто, кроме тебя, не делай из меня…
— О чем я говорила?
— О Цюрихе. Короче, это была ты.
Я снова заплакала. Я плакала так же, как вчера вечером, когда я вернулась в свой номер: слезы текли из моих глаз сами, независимо от меня, словно это были не мои слезы. Это он, Бернар Торр, помог мне четыре года назад: нашел справки, одолжил мне денег на операцию и на больницу. А ведь в то время он был для меня просто товарищем, и я о нем вспоминала, лишь когда видела его. Он один знал о моей поездке в Цюрих. Я колебалась почти четыре месяца из какого-то фанфаронства, из глупости, лгала себе и тому, кого люблю, в душе прекрасно зная, что у меня не хватит мужества сохранить этого ребенка. В общем, все кончилось так ужасно, что хуже не может быть. Думаю, что даже доктор, делавший мне операцию, презирал меня.